недавнюю премьеру «Мазепы» и, разумеется, «Евгения Онегина», который два года назад впервые исполнялся в Большом, и за дирижерским пультом был сам Чайковский. Кроме того, Онегина пел Осип Заремин, муж Нравиной, с которым она не расставалась уже много лет. Злые языки утверждали, что их союз неразрывен лишь потому, что Осип Михайлович весьма снисходителен к романам блистательной супруги и в упор не желает замечать ее связи с одним из великих князей, о коем по всей Москве ходили эпиграммы.
— Боже мой, Нина, что же это такое?! — паниковала Софья, оставаясь наедине с подругой. — Я должна буду петь с Зареминым? С мужем Нравиной?! Ведь это же просто провокация! Я знаю, что Осип Михайлович ходил просить Альтани о том, чтобы Онегина дали кому-нибудь другому, и он прав, он благородный человек!
— О-о, нет, Соня, это не благородство, а закон самосохранения! — давясь смехом, возражала Нина. — С тобой Заремину петь лишь три часа, а с Нравиной мучиться всю оставшуюся жизнь… если ему здоровье позволит. Представляешь, какое существование Аграфена Ильинична ему сейчас устраивает, а ведь Заремин, бедный, не отвечает за решения дирекции! Видишь, он даже готов был отказаться от Онегина, а это его звездная партия, Заремина в день премьеры выносили из театра на руках, двадцать два вызова, чуть потолок не рухнул от овации! Манечка Федорина из хора живет с ними у одной хозяйки, так, не поверишь, она уверяет, что дом трясется от нравинской истерики каждый вечер! А кому это все приходится выслушивать? Заремину!
— Боже мой… — содрогалась Софья. Она уже не раз пыталась осторожно убедить Альтани, что вовсе не желает… не чувствует себя готовой… боится сорвать голос в сложной партии… Но старик дирижер был неумолим:
— О степени готовности вашего голоса, мадемуазель, позвольте судить мне! А если вы не желаете исполнять решения дирекции, то получите в кассе расчет и идите в оперетту к Лентовскому, он, кажется, как раз ищет певицу для «Прекрасной Елены».
— И пойду!!! — взвилась она, хватая с рояля клавир «Онегина» и устремляясь к двери.
— Постойте, мадемуазель!!! — загремел Альтани, и испуганная Софья, выронив ноты, замерла на полушаге.
— Извольте прекратить истерику! И продолжим заниматься! Девочка, поймите же, что вы настоящая Татьяна! Я тридцать лет дирижер этого театра и худо-бедно разбираюсь и в голосах, и в исполнительницах! Я тоже вижу, что сейчас творится в труппе, но поверьте, театр без интриг — не театр! Если вы хотите быть певицей, извольте привыкать и к зависти, и к интригам, и к сплетням! Не можете — ступайте в монастырь петь там «Богородицу»! Вы ни в чем не виноваты, и не сметь указывать дирижеру, занимайтесь своими обязанностями, оссupati dei cazzi tuoi, porca Madonna!
— Misura le parole!!! Che troiata! Diabolo! — заорала и Софья, еще не растерявшая свой запас неапольских ругательств.
От неожиданности Альтани умолк, растерянно поскреб седую шевелюру и вдруг, показав ряд великолепных, белых зубов, рассмеялся. Софья тоже нервно хихикнула, каждый миг готовая обратиться в бегство.
— Вот теперь, деточка, я верю, что вы пели в Неаполе! — отсмеявшись, заявил Альтани. — Ну, бросьте свою ипохондрию — и к роялю, завтра у вас спевка с Ольгой и репетиция с оркестром. Поверьте старому итальянскому горлодеру, это будет ваш звездный час! Умейте думать о себе! Всегда найдется тот, кому будет ножом по сердцу ваш успех, но стоит ли из-за этого переживать? К роялю, девочка! Вы еще увидите Москву у ваших ног!
И Софья с тяжелым вздохом послушалась.
Труднее всего ей давались репетиции мизансцен. В частном неапольском театре, где Софья начинала как оперная певица, синьора Росси уделяла большое внимание желаниям артистов и драматической игре на сцене. Спектакли выходили живыми и увлекательными, певицы получали для премьеры такие костюмы, какие им хотелось, а не те, которые предписывала традиция. Софья до сих пор не могла забыть тонкую, точеную как статуэтка Джемму Скорпиацца в облаке распущенных волос поверх простого, прямого черного хитона в партии Аиды — пленной эфиопской царевны. Помнила она и игру Джеммы, прекрасно сочетающей драматические приемы с пением и создающей тем самым неповторимые образы. Софья, начинавшая в провинциальной труппе, чувствовала себя в драме как рыба в воде, именно это позволило ей три года назад без единой сценической репетиции, почти не помня мизансцен, сыграть Виолетту так, что купол неапольского театра чуть не рухнул от аплодисментов. Ей и в голову не приходило беспокоиться о драматическом рисунке роли, поскольку уж здесь она была полностью уверена в себе. Но первая же репетиция Татьяны разрушила эту иллюзию.
— Софья Николаевна, что вы скачете в постели? Зачем эти телодвижения, для чего надо махать руками?
— Но… Я же вовсе не машу… — растерялась Софья. — Ведь Татьяна… Она же пишет любовное письмо, она волнуется! Надобно сидеть как столб?
— Сидите как положено! Ваше дело петь, а не прыгать по кровати, вы собьете дыхание, да и зрителю будет смешно…
Ничего не понимающая Софья решила на всякий случай не спорить с дирижером, чинно выпрямилась в постели и пропела волнующую, полную надежды и отчаяния арию Татьяны не двигаясь, словно кол проглотила.
— Вот и чудно! — удовлетворенно произнес Альтани. — Видите, как все замечательно получается, когда вы сосредотачиваетесь только на пении? К чему, деточка, — привносить балаганные замашки в чистое искусство? Ваше сопрано такого восхитительного тембра, что вы не нуждаетесь в этих размахиваниях руками, передавайте все голосом, голосом!
— Тогда зачем в опере нужны декорации, костюмы, мизансцены?! — взорвалась, не стерпев, Софья. — Я могу выйти на пустую сцену в своем платье-грогрон и, стоя возле рояля, исполнить арию! Только голос — и более ничего, если вам угодно! Драматическая игра нисколько не мешает пению, напротив!..
— Извольте выполнять указания дирижера, госпожа Грешнева! — голос Альтани мгновенно стал ледяным. — Множество певиц пели до вас в опере, и, смею напомнить, неплохо! И обходились без дешевых кривляний и ужимок! Драма — это драма, опера — это опера, смешивать их вульгарно, и кончим на том, basta!
Кое-как Софья допела до конца, но настроение у нее пропало. Проведя дома бессонную ночь, она решила более не спорить с опытным дирижером и на последующих репетициях самоотверженно старалась не допустить «вульгарных кривляний», уделяя внимание лишь красоте и силе звука. Альтани был в восторге, сама Софья — в ужасе, и, прибегая после к сестре в Столешников, она отводила душу.
— Аня, это просто кошмар, ужас какой-то! Я не понимаю, не понимаю, почему Татьяна должна стоять возле Онегина как статуя, с неподвижными руками и лицом?! Почему она должна писать любовное письмо, словно прошение в казенную палату?! Чем может помешать драматическое решение роли?! Я знаю, что так было бы лучше. Синьора Росси всегда поощряла драматическую игру, которую зал принимал с восторгом, да оно и понятно, ведь это же театр, спектакль, а не концерт в консерватории, в театре должны ИГРАТЬ!
— Соня, в каждом театре свои законы и традиции… — осторожно говорила Анна, вглядываясь в бледное, осунувшееся за последние дни, несчастное лицо сестры. — Альтани великий дирижер, он, я полагаю, знает что делает, если он считает…
— Да, да, да! Он считает, но я-то не могу! Если бы я начинала в опере! Но я играла в драматическом театре, я не понимаю, как можно неподвижно стоять на сцене, я теперь только и занимаюсь тем что слежу за каждым своим движением, чтобы, не дай бог, не сделать лишнего! Я не могу увлечься, не могу отстраниться, и это лишь мешает мне петь! Боже мой, я сорву премьеру, и Альтани успокоится наконец! И Нравина тоже! И ты!
Ко всему прочему, за неделю до премьеры, в разгар Софьиных терзаний, приехал из Костромы Мартемьянов.
Софья вернулась домой после «Русалки», поздно ночью, усталая и злая: пока она пела свою партию на сцене, кто-то из прихвостней Нравиной щедро измазал гримом ее черное платье, и, несмотря на все усилия костюмерши, Ниночки Дальской и самой Софьи, удалить отвратительные белесые разводы с ткани не