помогают. Они все помогают, а ты спроси, откуда у него? Благотворители. Они обманывают всех, а говорят, что помогают. Я вот этого доктора знаю, забыл фамилию, который милосердие или что еще. Так он солнцевских лечит, я точно знаю.
Крохин отлично знал человека, о котором шла речь, и знал, что ни к каким солнцевским он отношения не имеет, просто имел несчастье один раз сфотографироваться с их паханом Карасем, когда тот пожертвовал на детскую больницу в Новопеределкине; но теперь, конечно, врачу было не отмыться. Каримов еще минут пять поругал жертвователей, сказал, что все показуха одна, и пожаловался, что в больнице к нему недавно не было никакого внимания. После этого он долго рассказывал про свой желудок с пониженной кислотностью. Будь в купе хоть одна женщина, он, конечно, постеснялся бы таких анатомических подробностей, но теперь стесняться было нечего, и некоторое время все азартно обсуждали, что делать при поносе. Отчего-то всякий местный мужчина был ипохондриком, болезненно циклился на собственном здоровье и много, серьезно им занимался, вот как Крупский с творожками. У Каримова, за отсутствием мускулов и сверхзадач, главным содержанием жизни была работа кишечника. Кишечник был его главным спутником, собеседником и в каком-то смысле хозяином. Его поведение было непредсказуемо, полно загадок, иногда враждебно, иногда дружественно… Мужчине вообще свойственно циклиться на себе — женщина умеет хоть на мужчине, а наш брат поглощен собой. Тема дефекации обыгрывается в анекдотах, песнях и народных стихах, более многочисленных, чем даже эротические. Крохин вспомнил, как однажды в экспедиции собрал добрую сотню фольклорных стихотворений, в которых все только и делали, что разнообразно уделывались. Некипелов рассказал три анекдота в тему, Каримов визгливо смеялся, обнажая длинные зубы, и даже Крупский застенчиво улыбался, лаская всех коровьими глазами.
— А тебе пить-то можно, Саня? — спохватился Некипелов.
— Абсолютно, — кивнул Саня. — Если знать норму, то абсолютно.
— А скоко у тебя норма, у такого большого?
— Двести грамм можно абсолютно, — повторил Саня.
— Вообще, — сказал Каримов, — что ты не женатый, я это, спортсмен, одобряю. Ты это правильно. Ничего хорошего.
— Ну, — подмигнул всем сразу Некипелов, — кое-что хорошее есть…
— Ничего хорошего, — убежденно повторил Каримов. — Они все могут вертеть хвостом как угодно, но они недопонимающие.
Каримов, видимо, не привык пить, а может, давно не пил из-за своих поносов, и потому сейчас его не на шутку разобрало. Он начал делиться своей философией жизни, а сводилась она к тому, что все постоянно стремятся всех наколоть, обмануть и подставить. Уж на что он все время держал ухо востро, но лично его, Каримова, женщины всегда старались облапошить, предлагая свой сомнительный товар за его деньги и удобства. Если бы в купе была женщина, он постеснялся бы, конечно, этой оголтелой исповеди неудачника, которая в некотором смысле была еще зловоннее, чем разговоры о поносе; от нее тянуло давней неухоженностью и тупой тоской. Некипелов слушал, вставляя сочувственные замечания, но в одном вопросе согласиться с командировочным не мог. Конечно, соглашался он, бабы, безусловно, все как одна думают только об этом и еще хотят денег, и деньгами с ними можно делать что угодно, но если баба понимает в этом деле (тут он подмигивал и цокал), то можно и деньги, и жилплощадь, и что угодно. Большинство баб, конечно, не понимают, но некоторые понимают, и вот у него была одна в Сочи, которая доводила его до белого каления. Ты представляешь, говорил он Крупскому, она скрипела зубами! Зубами скрипела! Крохин узнал бы еще много интересного, но тут из соседнего купе к ним вломился пьяный сержант, жаждавший общения. Он ехал в свой СибВО из отпуска, выходил курить и ошибся дверью, и вот вломился к ним, а когда увидел, что у них есть еще, — не пожелал уходить. Он стал рассказывать про свои геройства. По его рассказам выходило, что китайцы скоро захватят Сибирь окончательно и тогда ему лично придется им противостоять. Все это он норовил изобразить.
— Они знаешь что? — доверительно спрашивал он у Некипелова, живо смекнув, кто тут душа общества. — Они всю нашу Сибирь… уже практически всю! Они обнаглели, это самое, как я не знаю! У нас на заставе был Иванов во время учений, министр. Руку жал. Он говорил, что направление стратегистическое! Стра-те-ги-сти…
Крохин три раза порывался влезть к себе на верхнюю полку, но его удерживали. Непонятно, зачем он нужен был Некипелову — ни анекдотцев, ни интересных деталей про зубовный скрежет он не выдавал и ограничивался хмыканьем, даканьем и неопределенным меканьем; видимо, Слава, как всякий истинный затейник, не мог успокоиться, пока не покорил все сердца. Он успел выяснить мнение Крохина о том, что будет с долларом, кто станет чемпионом России по футболу и надо ли выгонять из Москвы всех чурок. Некипелов был уверен, что надо, а Каримов предлагал сразу посадить, потому что они сплоченные.
— Вот они защищают свои права, — говорил он обиженно. — А почему русские не защищают свои права? Почему у русских в Москве нет организации, которая защищала бы права? Если русские начнут защищать, то это сразу будет фашизм. А когда эти защищают, то это и нормально. Это вам как?
— Русские в Москве — хозяева, — терпеливо сказал Крохин. — Зачем им объединяться и защищать свои права?
— Хозя-я-ева, — презрительно протянул Каримов и отвернулся, чувствуя бесполезность разговора с таким зашоренным человеком.
— А вы не татарин будете? — простосердечно спросил Крохин.
— Я буду русский, москвич в пятом поколении! — вскинулся Каримов.
— А то фамилия…
— А что фамилия?! — поддержал Каримова сержант. — У нас был Бульбаш, все думали — хохол, а он татарин!
Каримов долго еще рассказывал, как он вынужден ютиться в спальном районе почти у самой МКАД, даром что в пятом поколении, и о том, как весь этот район заселен незаконными гастарбайтерами и отвратительными торговцами, которые оккупировали московские рынки и не дают русским торговать; о том, кто мешает русским торговать и оккупировать собственные рынки, он не говорил ни слова. Некипелов горячо его поддерживал, а Крупский сообщил, что в Америке тоже много чурок, объединенных в мафии, а валят все на русских, подозревают только русских. Стали ругать Америку. Сержант трубно ревел и колотил красным кулаком в стену. Вошел проводник, ласково улыбнулся всем и не стал усмирять военнослужащего. Вероятно, в нынешних вагонах следовало делать замечания кротко, смиренно, а лучше не делать их вовсе — целее будешь.
Выпили третью, купленную в вагоне-ресторане (сходить туда вызвался Крупский как младший по званию). Сержант пел. Под конец развезло и бодибилдера, принявшегося с остервенелой откровенностью и частыми вкраплениями английских слов рассказывать, как он у себя в Курске любил студентку медицинского училища, и как она, фак, ему не дала. Все свои боди-успехи он одержал ради нее, в Америку уехал ради нее, а когда вернулся — оказалось, что она давно замужем за пластическим хирургом. Крупский бы его, конечно, сделал одним мизинцем, но хирурга боялся — вдруг у него скальпель и он чего отрежет? Гигант виновато улыбался, рассказывая все это, но чувствовалось, что хирург для него был кем-то вроде шамана. Он был наделен сверхъестественной силой и мало ли что мог отрезать в честном бою.
С пятой попытки Крохину удалось отделаться от мужского общения. Он лежал на своей верхней полке, слушал пение дембеля, анекдотцы Некипелова и каримовские инвективы, а думал о том, почему женщины почти никогда не позволяли себе ксенофобии, не записывали в русские по принципу наибольшей мерзотности, не считали весь мир виноватым в своих бедах, не жаловались на то, что все мужики сволочи, а если жаловались, то исключительно в сериалах; женщины еще читали книги, пусть даже женские детективы — попутчики Крохина и этого в руки не брали; женщины, наконец, были в большинстве своем красивы, а мужчины являли собою паноптикум. В этих грустных размышлениях Крохин задремал, а разбудило его прикосновение небритой щеки и отвратительный дух коньячного перегара в смеси с укропной селедкой.
— Мура моя, Мура, — шептал сержант, — Мура дорогая…
— Какая я тебе Мура?! — шепотом заорал Крохин. В купе было темно, и с нижней полки, наискось от него, доносился чудовищный храп Некипелова. Ни одна женщина не могла бы храпеть с такими фиоритурами, внезапными садистскими паузами, внушавшими надежду, и новыми триумфальными раскатами.