ними и вопреки им построить новые, свои. А старые структуры просто уйдут в прошлое, они сгниют, развалятся сами — без крови, без насилия, не выдержав конкуренции.
Это, видимо, и есть тот путь, которым сегодня должна следовать любая разумная политика: создание новых структур, параллельно со старыми и вопреки им.
При этом мы должны понимать, что старью структуры, сознавая свою обреченность, будут всячески стараться вставлять палки в колеса, будут стремиться разрушать новые структуры, не стесняясь при этом в средствах. Классическое доказательство — Прибалтика, Вильнюс. Старая структура, оказавшись загнанной в угол, понимая, что с каждым часом истекает ее время, готова на путч, готова пролить кровь.
— По-видимому, в этом же русле можно рассматривать конфликт между Арменией и Азербайджаном…
— Боюсь, что это не одно м то же. Дело в том, что события в Прибалтике на самом деле не были межнациональным конфликтом. Это был конфликт идеолого-политический.
А вот то, что происходит между Арменией и Азербайджаном, видимо, все-таки процесс межнациональный. Прорвались застарелые гнойники, которые нарывали на протяжении многих и многих десятилетий.
— Сейчас пытаются объяснить этот конфликт тем, что Армения, в отличие от Азербайджана, встала на демократический путь…
— Этим можно объяснить только тот факт, что центральное правительство явно придерживается стороны Азербайджана. Но если бы даже центр вообще не вмешивался в эти события, просто вывел бы оттуда какие бы то ни было воинские подразделения, конфликт все равно бы протекал в тех или иных формах, ну, может быть, только без применения тяжелого оружия. Там ситуация, на мой взгляд, гораздо сложнее, чем в Прибалтике. Если все прибалтийские проблемы, совершенно очевидно, можно решить путем неторопливых, обстоятельных, обоюдовыгодных переговоров, то решения армяно-азербайджанской проблемы я в ближайшее время просто не вижу. Как это ни прискорбно…
— От людей старшего поколения часто приходится слышать, что даже в самые страшные сталинские времена им психологически было все-таки легче, чем в наше смутное, непонятное время. Может быть, вообще процесс раскрепощения человека проходит более болезненно, чем процесс его порабощения?
— Это, безусловно, так. Особенно, если процесс закрепощения происходит медленно, а процесс раскрепощения — быстро. В этом случае всегда находятся обширные массы людей, которые недовольны настоящим и с тоской вспоминают о прошлом.
Дело в том, что ведь наше 70-летнее порабощение — это был довольно медленный процесс. Вообще, чтобы поработить человека надо выполнить всего-навсего два условия: во-первых, лишить его притока разнообразной информации и, во-вторых, целиком и полностью отдать под власть тайной полиции. Все! Готово! Человек в течение двух или трех пятилеток психологически превращается в раба. И это рабство для большинства людей может быть достаточно уютным состоянием души. Нет проблем социальных, нет проблем идеологических, нет проблем мировоззренческих. Главное, что ты должен знать о мире, тебе напишут в газетах, покажут по телевизору, объяснят по радио. Регулярно происходят политинформации, на которых тебе втолковывают, как ты должен понимать политические события. И ты сидишь в вонючем своем, уютном закутке, и тебе кажется, что ты дышишь воздухом свободы…
И вдруг такого человека бросают я чистое поле, где одни кричат одно, другие — другое, а что на самом деле является правдой, понять совершенно невозможно. Вчерашние кумиры оказываются кровавыми идолами. Кто такие новые кумиры — не говорят. 'Ну кто у нас теперь главный, скажите?' — кричит несчастный обыватель, которому плевать на политику, который, вообще-то говоря, и должен плевать на политику.
Нормальный человек в нормальной стране не должен интересоваться политикой. Был период в нашей стране в начале 50-х годов, когда все обязаны были интересоваться проблемами языкознания. Это была стадия бреда — бред тоталитарной системы. Так и сейчас нас упорно заставляют заниматься политикой. Политика лезет к нам во все щели. Мы закрываем дверь, она входит в окно. Обыкновенный человек, которому на самом деле надо думать о домашнем хозяйстве, о том, где заработать деньги, как купить обувь детям, оказывается в весьма некомфортном состоянии. И возникает та самая ситуация, о которой вы меня спрашиваете.
— 'Плохо, если на рудники… Это действительно плохо… Но это же редко, времена не те… Смягчение нравов… Сто раз я об этом думал и сто раз обнаруживал, что бояться в общем-то нечего, а все равно боюсь. Потому что тупая сила… это страшная штука, когда против тебя тупая, свиная со щетиной сила, неуязвимая ни для логики, неуяз-имая ни для эмоций…' (Из повести 'Гадкие лебеди').
Борис Натанович, знакомо ли вам чувство страха?
— В вашем вопросе речь идет фактически о взаимоотношениях художника и репрессивных органов. Да, это проблема всегда была… Но не для всех, конечно. Когда я начинал работать в литературе, я был абсолютно наивным, слепым щенком, одним из тех, про кого герой Солженицына говорил: 'Едут по жизни семафоры зеленые…'. Это было время, когда раскрывалась все и всяческие шлюзы, поднимались железные занавесы, обрушивалось огромное количество информации только слушай, читай. И выяснялось, что, оказывается, куча твоих знакомых (тебе и в голову это не приходило) отсидели — кто 10 лет, кто 15 лет. И они стали рассказывать о том, что видели…
А потом наступил период, когда стали закручивать гайки. Это по-настоящему началось после процесса Синявского-Даниэля. Творческая интеллигенция начала понимать, что это не просто где-то что-то кто-то учудил, что это не просто рецидив сталинской эпохи — это первый звонок.
Я в то время еще был полон оптимизма. Мне казалось — другого пути, чем тот, который выбрал Хрущев, нет. Мне казалось, что оттепель заморозить снова — не то что невозможно… — бессмысленно, это никому не нужно.
Поэтому я как раз воспринимал это просто как грозящий пальчик, мол, смотрите, в случае чего, мы можем и вами заняться! И не более того… Но умные и опытные люди уже тогда понимали, что это начало поворота.
В 67-м году (в юбилейный год) пропагандистская машина уже вовсю заработала на старом горючем. Ну а в 68-м, после Чехословакии, все стало абсолютно ясным. Ни у кого не было уже никаких сомнений: пошел откат.
Вторая половина 60-х — это было то самое время, когда наше поколение поняло, что оно в любой момент может столкнуться с репрессивной машиной. И если захотят снова провести кампанию репрессий, то начнут именно с нас, именно с тех людей, которые позволяли себе писать не так, как требует начальство, выступать перед чита-елями не так, как нравится начальству, просто говорить между собою достаточно громко и в том числе при посторонних или малознакомых людях.
Вот тогда возникло это ощущение тупой силы, этих страшных красных глазок зверя, который внимательно за тобою следит… И все время идет обстрел. И снаряды падают уже не где-то там за спиной и не где-то там впереди, а в твоих окопах. То один вызван для профилактической беседы в Большой дом, то другой предупрежден, то к тебе приходит какой-нибудь читатель и говорит: 'Борис Натанович, извините, но я должен вам сказать, что меня вызывали в КГБ, расспрашивали про вас. И предлагали с ними сотрудничать, чтобы я о вас докладывал'.
Это вот ощущение, что ты на прицеле… Оно было все время… Атмосфера сгущалась, и это накладывало, конечно, определенный отпечаток, прежде всего на манеру работать.
Писать надо было таким образом, чтобы, с одной стороны, это было достаточно смело, но, с другой стороны, так, чтобы тебя нельзя было за эту рукопись 'замести'. То есть рукопись должна была вызывать у главного редактора страх и даже ужас, но никак не желание отнести ее в органы. Такая вот творческая задача художника эпохи зрелого социализма.
'Гадкие лебеди' мы начали писать еще до процесса Синявского и Даниэля. Писали совершенно открыто, для редакции фантастической литературы издательства 'Молодая гвардия'. Это был последний свободный крик свободной души. Когда мы принесли рукопись в 'Молодую гвардию', ее отклонили.
В 74-м году мы закончили роман 'Град обреченный'. Но тут уж мы понимали, что эту рукопись даже в издательство нести нельзя. Судьба гроссмановского романа была нам хорошо известна. Все, что мы могли себе позволить, это размножить рукопись в нескольких экземплярах и раздать нашим друзьям — людям, которым мы доверяли на сто процентов, но которые со стороны нашими, очень уж близкими друзьями не