условному местечку — обычно укромной лощине, где есть вода и хорошая трава, в часе езды от границы — и делали привал. Продолжали путь уже целым корпусом, по дороге назад иногда брали приступом какой- либо пограничный городок, застигнутый врасплох, а уж потом начинали свое отступление.
Встретить крымцев или ногайцев на походе было трудно, разве что случайно — за едой, питьем или ночью во время сна. Но и тогда они все время держались настороже и тотчас разлетались, как вспуганные воробьи, в разные стороны, отстреливаясь на ходу из луков. Руки их были тверды, рысьи глазки необыкновенно остры — с сотни шагов по скачущему всаднику промашки не давали.
Поход Аллегат-нойона, однако, проходил не совсем так, как обычный набег. Вот уже третий год подряд татары не встречали должного отпора в Московском царстве, проникали на его земли глубже, чем всегда, и бесчинствовали там не два-три дня, а целыми неделями. И обратно ногайцы шли без бережения, не разбивались на части: русские рати в погоню не пойдут, а от небольших казацких ватаг легче отбиваться объединенными крупными силами. Кош с собой взяли для вящего сохранения добычи, что делали весьма редко.
Дуван и ясырь Аллегатова орда добыла немалый. Правда, мужчин взяли немного, не давались они без боя в полон, прекращали сопротивляться лишь убитыми или тяжко ранеными, а с увечных какой прок? Их тут же приканчивали.
Баб и девок нахватали порядком, вымели дочиста десяток селищ. А вот крепости ни одной не взяли. Не решились идти приступом. Города, как сообщали летописцы, «всеми людми и женским полом крепили и колье, и каменье, и воду носили». Слишком велики были бы потери даже при удаче. В уездах же можно погулять безнаказанно. Зачем на стены под пули, ядра, стрелы и клинки лезть? В набеги за добычей и славой ходят, не за гибелью или увечьем.
…На другой день, отдохнув, орда двинулась в родной улус. Обоз шел в середине колонны. Огромный кош с сотнями палаток, тысячами телег и табунами не в одну тьму голов развернулся в змею походного строя необыкновенно быстро. Кочевники вообще скоры на подъем, а тут еще и повод был хороший — возвращение домой, у одних после удачного набега, у других после скучного сидения в обозе.
Повозку, к которой были прикованы Митяй и Сафонка, загрузили рухлядью мурзы, оставив на ней место для толмача. К телеге прикрепили цепь, к ней привязали кожаными ремнями, словно пескарей нанизали на снизку из прутика, самых отборных полонянников — личный ясырь Будзюкея. Мужчин, бывших в цене из-за их малочисленности, вели отдельно от женщин.
Сафонка доселе не общался почти ни с кем из соотечественников кроме Митяя. Его не подпускали к остальным, а перекликиваться татары запрещали — боялись, видно, заговора. Стражники и теперь следили, чтобы ясырь не болтал, охаживали не в меру разговорчивых ногайками.
Но все же, когда идешь рядом, чаще удается перекинуться словечком, чем на расстоянии в полсотню шагов. Правда, два попутчика Сафонки и Митяя — больше мужиков в полон Будзюкею не досталось — поначалу были неразговорчивые, мрачные. Переживали позор плена, боялись будущего, страдали от сабельных ран — не тяжелых, но обильных. Сафонке и Митяю особо не доверяли — какие-то у них непонятные отношения с мурзой, бог их ведает, что за людишки, лучше держать язык за зубами.
Сафонка и сам стеснялся первым затевать с ними разговор. Неловко ему было: мужики посеченные в плен попали, а он-то сам целехонек. Митяй тоже не лез им в душу, по опыту знал: охолонут от первого потрясения, чуть обвыкнутся, обмякнут, сами пойдут на знакомство.
Так и случилось. Вскоре Сафонка уже знал имена своих новых попутчиков.
Один из них казался спокойным, уверенным в себе, и этому впечатлению не мешали даже его путы и грязная оборванная одежда. Невысокий, коренастый, весь обросший густым волосом, он был налит мышцами, в грудь стукни — загудит, как бочка. Ходил вразвалочку, руки от мускулов топорщились в стороны, бугрились по бокам, силен, видать. Смахивал мужик на медведя чуток, только вот росточком не вышел да ликом благообразнее. Не зря же и прозвище ему было дадено — Ивашка Медведко. Молвил Ивашка немного, да весомо, с каким-то особым говором, непохожим на московский. Более расспрашивал, нежели рассказывал сам. Вопросы задавал Митяю как старшему и знающему.
Сафонке сначала не по нраву пришлось, что Ивашка отнимает у наставника время, которое можно с пользой потратить на латинский язык. Однако спрашивал Медведко о делах важных, интересных, да и самому Митяю доставляло удовольствие делиться своей мудростью, он отвечал охотно и пространно. Ему ногайцы позволяли говорить сколько влезет — видно, не боялись предательства.
Второго товарища по несчастью звали Нечипор Перебийнос. Был он украинский казак, утек на Русь от польских панов годов двадцать назад, еще парубком, да так и прижился. Странным посчитал Сафонка этого маленького худого мужичка с кривыми ногами прирожденного вершника. Уж седатым скоро станет, а ведет себя, аки отрок несмышленый. Балаболка какой-то, бает не переставая, да все без толку, слова языком перемалывает. Одни байки — сказки сказывает, будто не в полоне, а девок на попрядухах[72] развлекает. И молвит так, что понимаешь с пятого на десятое, язык вроде не чужой да и не свой.
Стражники несколько раз давали Нечипору чику камчами, но на удары плетей, оставлявшие кровавые рубцы на коже, украинец обращал не больше внимания, чем на укусы слепней, — поморщится, скрипнет зубами и продолжает свое. Один раз обозленные ногайцы чуть не забили его до смерти. Да вмешался Митяй:
— За что, багатуры, наказываете одержимого? Он ведет речи, приучающие ясырь к покорству. Беседа сокращает путь — так, кажется, учил ваш великий пророк?
Аманак-десятский, возглавлявший охрану ясыря мурзы, сморщил лоб от умственной натуги. Он не помнил, чтобы мулла когда-либо читал в святом Коране такие слова, но опровергать толмача не решился, опасаясь прослыть невеждой в глазах подчиненных торгутов. Поэтому десятский просто сплюнул в сторону Нечипора и тронул коня вперед. Остальные татары, с сожалением взглянув на ногайки — такого развлечения лишились! — последовали за ним.
— Так-то вот. Свои собаки гложись, ан чужие не вяжись! — тоже плюнул им вслед Перебийнос. — А тебе спасиби, тату, — поклонился старику, — шо спас. За то байку сказить?
— Ан пустобрехству-то пора аминь положить! — встрял в разговор Ивашка. — Поведай лучше, дедко, почему Русь татарву никак одюжить не может?
— Гум! — немало не смутился украинец. — Вот тоби ответ! Пита Грицко Степана:
— Що тебе так давно не було видно? Де се ти був?
— Ге, де? У татарви!
— Чого?
— Воювати ходил!
— А чи зрубав хошь единаго татарюгу?
— А то ж и ни!
— А як же ти його зрубав?
— Да такечки: иду соби полем и брязкочу шаблюкою, а пид вербою лежить здоровенный татарюга и руки розкидав. Ото и пидкрався да из-за вербы йому едну руку и оттяпав шаблюкою, а вин лежить; я йому и другу усек, да вин усе лежить!
— Е, дурний же ти, Степане, — каже Грицко. — Ти б ему голову сек.
— Ге, я и сам так думав, да головы не було.
Хоть сказка была смешная, никто не засмеялся. Пусть первый стыд и боль слегка притупились, истинного веселья полонянники испытывать не могли. Однако на душе у всех стало легче. На Сафонку повеяло чем-то далеким, домашним, словно батюшкин конь-савраска прибежал из ушедшого навеки детства, ткнулся в плечо теплой мордою с бархатными ноздрями. Ивашке понравился безголовый татарюга: всех бы их так, богом проклятых!
Митяй пристально посмотрел на сказителя:
— Ой, не прост ты, чадо. Мастер великий загадки загадывать. К чему бы только? Поганые в конце концов все равно тебя прикляскают[73] до смерти за язык длинный.
— Гум, тату. Мини мати кильки раз кажувала, шоб на ричку не ходив: «Ну, курвин сын, дивись, як утопнешь, так и до хаты наилепше не вертайсь!».
— Опять ему про Фому, а он про Ерему! — не отступал от своего Ивашка. — Что ты все пустельгу болтаешь, Нечипор, старого человека от умной беседы отвлекаешь. Ответствуй, дедко, на мой вопрос,