вам запрещаю». Светские люди, к которым все подлизываются, не привыкли к такому высокомерию и к такой невоспитанности. До Свана им не попадался человек, который считал бы себя «выше» их. Они пересказывали друг другу грубости Свана, а на Одетту дождем сыпались визитные карточки с загнутыми углами. В гостях у виконтессы д'Арпажон она вызывала всеобщее сочувственное и острое любопытство. «Вы ничего не имеете против, что я вам ее представила? – спрашивала виконтесса д'Арпажон. – Она очень мила. Меня с ней познакомила Мари де Марсант». – «Да нет, что вы! Сразу видно, что эта дама на редкость умна, и потом, она просто обворожительна. Напротив, мне давно хотелось с ней встретиться; скажите мне, пожалуйста, ее адрес». Г-же Сван виконтесса д'Арпажон говорила, что она очень веселилась у нее третьего дня и что посидеть у нее она была рада вдвойне: это был для нее предлог не поехать к пригласившей ее маркизе де Сент-Эверт. И она говорила сущую правду: предпочесть маркизе г-жу Сван значило показать свою интеллигентность – это было равносильно отказу от поездки на чашку чая ради поездки на концерт. Однако если к виконтессе д'Арпажон в одно время с Одеттой приезжала маркиза де Сент-Эверт, то виконтесса, знавшая, что маркиза отличается крайним снобизмом, в глубине души относившаяся к ней с презрением и все-таки не отказывавшая себе в удовольствии бывать на ее приемах, не знакомила с ней Одетту, чтобы для маркизы де Сент-Эверт так и осталось тайной, кто эта дама. Маркиза, вообразив, что это какая-нибудь принцесса, видимо, очень редко выезжавшая в свет, раз она ее до сих пор не видела, нарочно засиживалась у виконтессы, отвечала Одетте на ее вопросы, хотя и не прямо, но виконтесса д'Арпажон была непреклонна. А после того как маркиза де Сент-Эверт, так и не добившись своего, отправлялась восвояси, хозяйка дома говорила Одетте: «Я вас не познакомила, потому что у нее не очень любят бывать, а она наседает так, что вам бы от нее не отвязаться„. – «Не беда!“ – отвечала Одетта, и в ее голосе звучало сожаление. Но она проникалась убеждением, что у маркизы де Сент-Эверт, правда, не любят бывать, – и в известной мере это соответствовало действительности, – из чего она делала вывод, что занимает более высокое положение, чем маркиза де Сент-Эверт, хотя на самом деле положение у маркизы было великолепное, а у г-жи Сван – пока еще никакого.

Она этого не понимала; все приятельницы герцогини Германтской были дружны с виконтессой д'Арпажон, но когда виконтесса звала к себе г-жу Сван, Одетта неуверенным тоном говорила своим знакомым: «Я поеду к виконтессе д'Арпажон, но ведь вы же станете упрекать меня в отсталости; мне будет неприятно, если это дойдет до герцогини Германтской» (с которой Одетта, кстати сказать, была незнакома). Мужчины особенно требовательные, сталкиваясь с фактом, что у г-жи Сван мало знакомств в высшем свете, успокаивали себя тем, что она, должно быть, женщина особенная, по всей вероятности – выдающаяся музыкантша, и что познакомиться с ней – это значит получить высшее светское отличие, вроде того, какое было бы у герцога, имей он степень доктора наук. Женщин пустых влекло к Одетте совсем другое: проведав, что она бывает на концертах Колона и называет себя вагнерианкой, они делали отсюда вывод, что она, должно быть, «озорница», и загорались желанием с ней познакомиться. Однако, более или менее ясно сознавая непрочность своего положения, они боялись скомпрометировать себя в глазах общества близостью с Одеттой, и если встречались с г-жой Сван в благотворительном концерте, то отворачивались: они считали верхом неприличия – на виду у г-жи Рошшуар поздороваться с женщиной, которой ничего не стоит съездить в Байрейт, а ведь это уж ни на что не похоже!

Каждый человек, приехав к кому-нибудь в гости, становился другим; не говоря уже о сказочных превращениях у волшебниц, но и в салоне г-жи Сван граф де Бресте выигрывал от отсутствия своего обычного окружения и от благодушия, разливавшегося по его лицу при одной мысли, что он находится здесь, – наверное, с таким выражением он, отдумав ехать на званый вечер, запирался бы у себя дома и, оседлав нос очками, принимался за чтение «Ревю де Де Монд», – благодаря таинственному обряду, который он как бы совершал, приезжая к Одетте, даже граф де Бресте словно преображался. Я дорого дал бы за то, чтобы увидеть, какая перемена происходила бы с герцогиней Монморанси Люксембургской в этой новой для нее среде. Но она принадлежала к числу тех, кому Одетту ни за что бы не представили. Я очень удивился, когда услышал от герцогини де Монморанси, относившейся к Ориане гораздо лучше, чем Ориана к ней, такие слова: «Она знакома с умными людьми, все ее любят, я думаю, что если б у нее было немножко больше настойчивости, ей в конце концов удалось бы создать у себя салон. Впрочем, она никогда этого не добивалась, и она права: она счастлива и без салона, все к ней так и льнут». Если у герцогини Германтской нет салона, тогда что же такое «салон»?.. Однако в еще большее изумление, чем то, в какое привела меня герцогиня де Монморанси, я привел герцогиню Германтскую, объявив ей, что очень люблю бывать у герцогини де Монморанси. Ориана называла ее старой кретинкой. «Я езжу к ней по обязанности: она моя тетка, но вы!.. Она не умеет завлечь к себе милых людей». Герцогиня Германтская не понимала, что к «милым людям» я равнодушен; когда она говорила: «Салон Арпажон», воображение рисовало мне желтую бабочку; когда же она говорила: «Салон Сван» (зимой г-жа Сван принимала у себя с шести до семи), то – бабочку черную с заснеженными крыльями. Хотя салон г-жи Сван она даже за салон не считала и никогда не переступила бы его порога, однако мне она милостиво разрешила посещать его – из-за «умных людей». Но герцогиня Люксембургская!.. Если бы я уже «создал» нечто такое, о чем шли бы разговоры, она подумала бы, что с талантом может совмещаться некоторая доля снобизма. А я разочаровал ее окончательно: я признался ей, что езжу к герцогине де Монморанси не для того, чтобы (как она предполагала) что-то «записывать» и «набрасывать». Впрочем, герцогиня Германтская допускала ошибку не более грубую, чем светские романисты, которые, глядя на настоящего или мнимого сноба со стороны, подвергают его поступки беспощадному анализу, не заглядывая ему внутрь, когда в нем расцветает настоящая весна общественных устремлений. Постаравшись осознать, почему мне доставляют такое большое удовольствие поездки к герцогине де Монморанси, я тоже испытал разочарование. Жила она в Сен-Жерменском предместье; жилище ее состояло из нескольких домиков, отделенных садиками. Статуэтка под аркой – будто бы работы Фальконе – изображала родник, из которого действительно все время текла водичка. Сидевшая чуть дальше консьержка, у которой глаза всегда были красные – то ли от горя, то ли от неврастении, то ли от мигрени, то ли от насморка, – не отвечала ни на один ваш вопрос, делала неопределенное движение, означавшее, что герцогиня дома, а в это время с ее ресниц в сосуд с незабудками падало несколько капелек. Мне было приятно смотреть на статуэтку, потому что она напоминала мне маленького гипсового садовника в одном из комбрейских садов, но неизмеримо отраднее мне было смотреть на большую лестницу, сырую и гулкую, рождавшую множество отголосков, подобно лестницам в старых банях, на прихожую, где стояли вазы, в которых было полно цинерарий – синих на синем, а главная прелесть все-таки была для меня в звоне колокольчика, точь-в-точь таком же, как звон колокольчика в комнате Евлалии. Этот звон приводил меня в неописуемый восторг, но говорить о своих впечатлениях герцогине де Монморанси я считал неучтивым, и таким образом она видела, что я все время чем-то восхищен, но чем именно – об этом она не догадывалась.

Перебои чувства

Во втором моем приезде в Бальбек не было ничего похожего на первый. Сам директор отеля собственной персоной встретил меня на Ужином мосту и залепетал, как он дорожит знатными постояльцами, чем вызвал во мне опасение, что принимает меня за важную особу, но потом я догадался, что в грамматике он не силен, и поэтому слово «знатный» означает для него просто- напросто человека, которого он знает, то есть постоянного своего гостя. Вообще, учась говорить на языках, для него новых, он разучивался говорить на тех, которые знал раньше. Он объявил, что поместит меня на самом верху. «Надеюсь, – сказал он, – вы не сочтете это за негостеприимность; я неохотно отвожу вам не лучший номер, но я боюсь, как бы не было шумно, а там над вами никого, и у вас не будут лопаться барабанные переборки (то есть „перепонки“). Не беспокойтесь: я велю затворять ставни, чтобы они не хлопали. На этот счет я невыносим». (Эта фраза не выражала его мысли: он хотел сказать, что тут он неумолим, – скорее, она выражала мысль коридорных.) Номер, однако, был тот же, что и в первый мой приезд. Поднялся не номер – это я поднялся во мнении директора. Мне предоставлялась возможность отапливать номер, если б я стал зябнуть (по предписанию врачей я уехал в Бальбек после Пасхи), только чтобы на потолке не появились «расщелины». «Главное, когда вам захочется затопить камин, не подкладывайте в него дров, пока не угорят (то есть „не прогорят“) те, что в нем еще остались. Больше всего надо бояться, как бы камин не раскалился, а то ведь я, чтобы чуточку украсить номер, поставил на него большую вазу – под старинную китайскую, и она может треснуть».

Директор с глубокой грустью сообщил мне о смерти старшины шербурских адвокатов. «Старик был в своем деле простак» (то есть, по-видимому, «мастак»), – сказал он и пояснил, что старшина ускорил свою кончину мятежами, то есть кутежами. «Я уже давно замечал, что после обеда он начинал блевать носом

Вы читаете Содом и Гоморра
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату