которую олицетворяла собой г-жа Сван, собирательное начало отсутствовало. Ее салон выкристаллизовался вокруг умирающего, вокруг человека, для которого как раз в ту пору, когда он уже начал исписываться, неизвестность с почти молниеносной быстротой сменилась громкой славой. Берготом зачитывались. В течение целого дня его выставляла у себя на погляденье г-жа Сван и то и дело шептала кому-нибудь из влиятельных лиц: «Я с ним поговорю, он напишет для вас статью». И правда: Бергот был еще в состоянии написать статью и даже одноактную пьеску для г-жи Сван. Теперь он был ближе к смерти, а чувствовал себя чуть-чуть лучше, чем когда приезжал справляться о здоровье моей бабушки. Дело в том, что острые боли вынудили его придерживаться определенного режима. Болезнь – это врач, которого мы слушаемся, как никого другого; доброте, знанию мы только и умеем, что обещать; страданию мы повинуемся.
Конечно, в кланчике Вердюренов было теперь интереснее, чем в слегка националистическом, в еще большей мере литературном и прежде всего берготистском салоне г-жи Сван. Кланчик представлял собой один из действующих центров, вызванных к жизни затянувшимся политическим кризисом, в конце концов достигшим своей высшей точки – дрейфусарства. Но большинство светских людей было настроено против пересмотра, так что дрейфусарский салон казался чем-то немыслимым, как в свое время мог бы показаться чем-то немыслимым салон коммунаров. Правда, принцесса Капрарола, чье знакомство с г-жой Вердюрен состоялось по случаю большой выставки, которую устраивала принцесса, долго просидела у нее в гостях, – она все надеялась переманить интересных людей из кланчика в свой салон, – и во время этого своего визита принцесса (игравшая роль герцогини Германтской в миниатюре) высказывала совершенно самостоятельные мнения и называла идиотами людей своего круга, что г-жа Вердюрен восприняла как величайшую смелость. Однако немного спустя у принцессы не хватило смелости на гонках в Бальбеке под обстрелом взглядов националистически настроенных дам поклониться г-же Вердюрен. А г-жу Сван антидрейфусары одобряли за «благонамеренность» и, как жене еврея, ставили ей это в двойную заслугу. Те же, кто никогда у нее не бывал, воображали, будто она принимает у себя только никому не известных иудеев да разве еще учеников Бергота. Вот так-то и ставят женщин, и даже сортом повыше, чем г-жа Сван, на низшую ступень общественной лестницы – иногда за происхождение, иногда из-за их нелюбви к званым обедам и вечерам, из-за того, что их там не видно, – значит, мол, их никуда не зовут, – иногда из-за того, что они говорят не о своих светских связях, а исключительно о литературе и об искусстве, иногда из-за того, что люди бывают у них тайком, или же из-за того, что сами эти женщины, чтобы не совершить бестактности по отношению к своим гостям, никому не рассказывают, что они у них были, – словом, причин много, а в результате о какой-нибудь женщине в некоторых кругах упорно держится слух, что ее нигде не принимают. Именно так обстояло дело с Одеттой. Принцессе д'Эпинуа хотелось, чтобы Одетта что-нибудь пожертвовала в пользу общества «Франция», и с этой целью она поехала к ней, – так же, как поехала бы в галантерейный магазин, – уверенная, что встретит у нее даже не презираемых, а просто неизвестных людей, и замерла, когда перед ней отворилась дверь не в ту гостиную, какую она нарисовала в своем воображении, а в некую волшебную комнату, где – словно глазам ее представилось феерическое превращение, – она узнала в ослепительных статистках, полулежавших на диванах, сидевших в креслах, называвших хозяйку дома просто по имени, принцесс и герцогинь, которых ей, принцессе д'Эпинуа, с большим трудом удавалось заманивать к себе и которых, исполняя обязанности хлебодаров и виночерпиев, награждаемые благосклонным взором Одетты, угощали оранжадом и печеньями маркиз дю Ло, граф Луи де Тюрен, принц Боргезе, герцог д'Эстре. Принцесса д'Эпинуа, сама того не сознавая, рассматривала светскость как одно из внутренних человеческих качеств – вот почему она была вынуждена развоплотить г-жу Сван и перевоплотить ее в элегантную даму. Так незнание действительной жизни, какую ведут женщины, не выставляющие ее напоказ в газетах, набрасывает на некоторые обстоятельства (одновременно способствуя разнообразию салонов) покров таинственности. У Одетты же все началось с того, что иные из мужчин, принадлежавших к высшей знати и мечтавших познакомиться с Берготом, стали завсегдатаями ее ужинов в тесном кругу. У Одетты хватило благоприобретенного такта, чтобы не хвастаться этим, а они с удовлетворением отмечали, что она, видимо, хранит традиции «ядрышка» и после раскола, о чем говорили заранее накрытые приборы и т. п. На интересные премьеры она возила их вместе с Берготом, не задумываясь над тем, что это его доконает. Они рассказывали о ней кое-кому из женщин своего круга, которых мог бы привлечь этот новый для них мир. Женщины решили, что Одетта, друг Бергота, наверное, так или иначе помогает ему в работе; они считали, что она в тысячу раз умнее самых замечательных женщин Сен-Жерменского предместья, – считали, исходя из тех же соображений, из каких они исходили в политике, возлагая все свои надежды на таких твердокаменных республиканцев, как Думер и Дешанель, и утверждая, что Франция очутилась бы на краю гибели, если б ее судьба была в руках монархистов, которых они все-таки приглашали к себе на обед, – разных там Шаретов, Дудовилей и пр. Хотя положение Одетты изменилось к лучшему, она продолжала держать себя скромно, благодаря чему это улучшение было надежнее и шло быстрее, и прилагала усилия, чтобы оно оставалось тайной от публики, судящей о процветании или об упадке салона по хронике в «Голуа», так что, когда на генеральной репетиции одной из пьес Бергота, устроенной в одной из самых восхитительных зал в пользу какого-то благотворительного общества, в центральной, авторской ложе сели рядом с г-жой Сван виконтесса де Марсант и та, которая, приняв в расчет, что герцогиня Германтская (пресыщенная почестями, уставшая от борьбы за первенство) все заметнее отходит на второй план, метила в львицы, в законодательницы вкусов нового времени, сама графиня Моле, то это произвело фурор. «Мы и в мыслях не держали, что она пошла в гору, – говорили об Одетте, когда к ней в ложу вошла графиня Моле, – а уж она взобралась на самый верх».
Таким образом, г-жа Сван вполне могла прийти к выводу, что в попытке снова сблизиться с ее дочерью мною руководит снобизм.
Достоименитое соседство не мешало Одетте с напряженным вниманием смотреть спектакль, как будто она только ради пьесы Бергота сюда и приехала, – точно такую же добросовестность проявляла она когда- то, в гигиенических целях и для моциона гуляя в Булонском лесу. Мужчины, которые раньше не очень-то вились вокруг нее, тут, расталкивая всех, подходили к балюстраде, чтобы прильнуть к ее руке и благодаря этому приобщиться к ее блестящему окружению. С улыбкой, в которой любезность преобладала над насмешливостью, она терпеливо отвечала на их вопросы и держалась при этом с такой уверенностью, какой трудно было бы от нее ожидать, и, пожалуй, уверенность эта была не показная, потому что теперь, хоть и с запозданием, для всех стали явными ее связи, для нее давно уже ставшие чем-то привычным, но до времени скрывавшиеся ею из скромности. За этими тремя дамами, приковывая к себе все взгляды, сидел Бергот, а в одном ряду с ним принц Агригентский, граф Луи де Тюрен и граф де Бресте. И легко можно понять, что для этих людей, принятых всюду и если все-таки стремившихся подняться еще выше, то только ради чего-то совсем уж из ряда вон выходящего, возможность показать, чего они стоят, которую, как они думали, предоставляла им, приближая их к себе, хозяйка дома, женщина, по мнению многих, очень умная, у которой они рассчитывали встретить всех модных драматургов и романистов, – эта возможность заключала в себе нечто более притягательное и животрепещущее, чем вечера у принцессы Германтской, в течение стольких лет устраивавшиеся без всякой программы и каких-нибудь новинок, более или менее похожие на тот, что мы так долго описывали. В высшем свете, свете Германтов, интерес к которому ослабевал, новые явления умственной жизни не воплощались в тех развлечениях, которые им были нужны, как они воплощались в пустячках, какие Бергот сочинял для г-жи Сван, вроде тех устраивавшихся по всей форме заседаний ревнителей общественного блага (впрочем, трудно себе представить, чтобы свет хоть в какой-то мере мог заинтересоваться делом Дрейфуса), на которые к г-же Вердюрен съезжались Пикар, Клемансо, Золя, Рейнак и Лабори.
Жильберта тоже упрочила положение матери, так как дядя Свана недавно оставил ей по завещанию около восьмидесяти миллионов, и благодаря этому Сен-Жерменское предместье стало держать Жильберту на примете. Уязвимость Одетты заключалась как будто в дрейфусарских взглядах Свана, хотя он и угасал, однако и дрейфусарство мужа не вредило ей, более того: было для нее выгодным. Про мужа и жену Сван говорили так: «Он впал в детство, он идиот, никто на него и внимания-то не обращает, считаются только с его женой, а она обворожительна». Таким образом, даже дрейфусарство Свана шло на пользу Одетте. Если бы ее на первых порах никто не сдерживал, то она, чего доброго, стала бы заискивать перед шикарными дамами, и это погубило бы ее. Но в те вечера, когда она таскала Свана по ужинам в Сен-Жерменское предместье, Сван, мрачно сидевший в углу, не считал нужным церемониться и если замечал, что его супруга собирается представиться какой-нибудь националистически настроенной даме, то говорил во всеуслышание: «Да вы с ума сошли, Одетта! Сидите на месте, прошу вас. Представляться антисемитам – это пошлость. Я