«прекрасных книг», тогда как прекрасная книга своеобразна, неожиданна и является не итогом всех предшествующих шедевров, а чем-то иным, и, чтобы постичь это иное, совершенно недостаточно усвоить итог, ибо в него-то оно как раз и не входит. Когда же начитанный человек, еще так недавно пресыщенный, ознакомится с новым произведением, у него появляется интерес к той жизни, которая в нем описана. Так, не соответствовавшая идеалам красоты, какие я себе рисовал в одиночестве, красивая девушка мгновенно вызвала во мне ощущение счастья (а ведь чтобы у нас возникло ощущение счастья, счастье непременно должно предстать перед нами именно в таком, всегда особенном, обличье), счастья, которого можно достигнуть, живя около нее. Но в данном случае большое значение имело то, что внезапно перестала действовать Привычка. Я тянулся к продавщице молока всем моим существом, жаждавшим острых наслаждений. В обычное время мы живем ничтожной частью нашего существа, почти все наши способности дремлют, полагаясь на привычку, а та знает свое дело и не нуждается в них. Но сегодня утром, в дороге, благодаря вырыву из всегдашнего уклада жизни, благодаря перемене места и раннему часу эти способности сделались необходимы. Моя привычка, оседлая и не приучившая меня рано вставать, изменила мне, и все мои способности поспешили ей на смену, соревнуясь друг с другом в усердии, — поднимаясь разом, как волны, на небывалую высоту, — поспешили все, от самой низменной до самой возвышенной, начиная с аппетита, дыхания, кровообращения и кончая восприимчивостью и воображением. Быть может, возникшему у меня убеждению, что девушка не похожа на других женщин, я обязан тем, что дикая красота этой местности дополняла ее красу, но зато и она украшала собою местность. Жизнь показалась бы мне чудесной, только если б я мог целые часы проводить с ней, вместе ходить к потоку, в коровник, на полустанок, быть всегда тут, рядом, чувствовать, что она меня знает, что она обо мне думает. Благодаря ей я познал бы прелесть деревенской жизни и раннего утра. Я сделал ей знак, чтобы она дала мне кофе с молоком. Я хотел во что бы то ни стало привлечь ее внимание. Она меня не замечала, я окликнул ее. Лицо этой очень высокой девушки было такое золотистое и такое розовое, точно я смотрел на него сквозь цветное стекло. Она направилась ко мне; я не мог оторвать глаза от ее лица, ширившегося, будто солнце, на которое можно было бы смотреть и которое, все приближаясь, наконец подошло бы к вам вплотную и вы, глядя прямо на него, были бы ослеплены золотом и багрянцем. Она остановила на мне пытливый взгляд, но кондуктора уже захлопывали двери вагонов, поезд тронулся; я видел, как она той же тропинкой пошла обратно; уже совсем рассвело; я уезжал от зари. Вызвала ли мою восторженность эта девушка, или же, наоборот, восторженности я в большой мере обязан наслаждением, какое я испытывал, видя перед собой девушку, — она уже была со мной связана, связана крепко, так что моя потребность снова увидеть ее — это была прежде всего духовная потребность не дать моей восторженности потухнуть, не навсегда расстаться с существом, которое, само того не подозревая, усиливало ее. Состояние это было не только приятно. Самое главное (подобно тому как предельное натяжение струны рождает другой звук, а убыстренная вибрация нерва — другой цвет), мое состояние придавало иную тональность тому, что я видел, вводило меня как действующее лицо в мир неведомый и неизмеримо более интересный; красивая девушка, которая была мне все еще видна, хотя поезд ускорял ход, являла собою как бы частицу не той жизни, какую я знал, а другой, отделенной от нее каймою: в этой жизни предметы вызывали не такие ощущения, а уход из нее был бы для меня равносилен смерти. Чтобы испытывать сладостное чувство хотя бы связи с этой жизнью, мне достаточно было бы жить недалеко от железной дороги и каждое утро брать кофе с молоком у этой крестьянки. Но увы! Ее уже не будет в жизни, по направлению к которой я двигался все быстрей и быстрей и с которой мог бы примириться, лишь строя планы когда-нибудь поехать тем же самым поездом и остановиться на том же самом полустанке, и замысел этот имел еще то преимущество, что давал пищу своекорыстному, деятельному, практическому, машинальному, ленивому, центробежному умонастроению, оттого что ум наш всячески старается избежать усилия, которое нужно затратить для того, чтобы бескорыстно углубить и обобщить создавшееся у нас приятное впечатление. А думать о нем все-таки хочется, — вот почему наш ум предпочитает рисовать себе его в будущем, предпочитает искусственно создавать такие обстоятельства, при которых оно способно повториться, и хотя это не помогает нам постичь его сущность, зато мы избавляемся от труда воспроизводить его внутри нас и можем надеяться вновь получить его извне.
Имена некоторых городов — Везло или Шартр, Бурж или Бове172 — это сокращенные названия их главных церквей. Такое частичное обозначение, с каким они часто нами воспринимаются, в конце концов, — если это касается мест незнакомых, — высекает все имя целиком, и когда нам хочется вложить в него представление о самом городе — городе, никогда прежде не виданном, — оно — точно литейная форма — украсит его той же резьбой и придаст ему тот же стиль, превратит его в подобие большого собора. Но я прочел имя Бальбек, звучащее почти по-персидски, на станции, над буфетом, — оно было написано белыми буквами на синем указателе. Я быстро прошел вокзал, привокзальный бульвар и спросил, где пляж, — мне хотелось как можно скорее увидеть только церковь и море; никто как будто не понимал, о чем я спрашиваю. В старом Бальбеке, в городе Бальбеке, где я сейчас находился, не было ни пляжа, ни пристани. Правда, по преданию, именно в море нашли рыбаки чудотворный образ Христа — об этом рассказывал витраж церкви, стоявшей в нескольких метрах от меня; да ведь и неф и башни церкви были из камня прибрежных скал, размытых прибоем. Но море, которое, как я себе из-за этого представлял, билось под самым витражем, было больше чем за пять миль отсюда, там, где Бальбек- пляж, а колокольня рядом с куполом, про которую я читал, что она представляет собой шероховатую нормандскую скалу, что на нее обрушиваются шквалы, что вокруг нее летают птицы, и которую я поэтому всегда рисовал себе так, что до ее фундамента долетают последние брызги пены вздыбившихся волн, стояла на площади, где пересекались две трамвайные линии, напротив кафе под вывеской, на которой золотыми буквами было написано: «Бильярд»; колокольня казалась еще выше оттого, что на крышах домов не было мачт. И, — овладевшая моим вниманием вместе с кафе, вместе с прохожим, к кому мне надо было обратиться с вопросом, как пройти к пляжу, вместе с вокзалом, куда я вернусь, — церковь составляла единое целое со всем остальным, казалась случайностью, порождением предзакатной поры, и ее округлая полная чаша вырисовывалась на небе плодом, а на том же свету, что окутывал трубы домов, доспевала его розовая, золотистая, мягкая кожура. Но я уже ни о чем не желал думать, кроме как о непреходящем значении скульптуры, едва лишь узнал статуи апостолов, слепки с которых я видел в музее Трокадеро: стоя справа и слева от Девы Марии, перед глубоким проемом паперти, они словно ждали меня и собирались со мной поздороваться. Приветливые, курносые, смиренные, сгорбленные, они точно вышли меня встретить и славословили ясный день. Но потом становилось заметно, что выражение на их лицах застыло, как на лице покойника, и что оно меняется, только если обойти вокруг. Я говорил себе: это здесь, это бальбекская церковь. Площадь, у которой такой вид, будто она понимает, какая у нее громкая слава, — это и есть то единственное место в мире, где находится бальбекская церковь. До сего дня я видел лишь снимки церкви и только слепки со знаменитых апостолов и Девы Марии на паперти. Теперь я вижу церковь, вижу статую: это они; они, единственные, а это куда больше.
А вместе с тем, может быть, и меньше. Подобно тому как юноше в день экзамена или поединка предложенный ему вопрос или его выстрел кажутся пустяком в сравнении с запасами знаний, которыми он располагает, и в сравнении с присущей ему храбростью, которую он хотел проявить, мой мысленный взор, воздвигнувший «Богоматерь на паперти» — безотносительно к снимкам, бывшим у меня перед глазами, — не боящейся превратностей, какие могли бы грозить снимкам, невредимой даже в том случае, если бы снимки были уничтожены, воздвигнувший ее как некий идеал общезначимой ценности, пришел в изумление при виде статуи, тысячу раз им уже изваянной, показавшейся ему сейчас в своем подлинном каменном обличье, находящейся от меня не дальше, чем объявление о выборах или кончик моей тросточки, статуи, прикованной к площади, неотделимой от начала главной улицы, статуи, не огражденной от взглядов кафе и омнибусной конторы, делящей пополам луч заходящего солнца, освещающего ее лицо, а несколько часов спустя — луч света уличного фонаря, со ссудной кассой, статуей, дышащей вместе с этим отделением кредитного общества чадом из кухни пирожника, статуи, над которой может показать свою власть любое частное лицо, так что если б я пожелал написать на этом камне свою фамилию, то она, прославленная богоматерь, которая, как мне представлялось до сего дня, жила всемирной жизнью и сияла нетронутой красотой, Бальбекская божья матерь, несравненная (а значит, увы, единственная!), чье тело, как и ближайшие дома, было запачкано сажей, всем почитателям, пришедшим посмотреть на нее, показывала бы, — не в силах стереть их, — следы моего мела, буквы, составляющие мою фамилию, и, наконец, она, бессмертное и так долго чаемое мною произведение искусства, у меня на глазах, так же как и церковь,