особенно живо напоминает нам о человеке как раз то, что мы забыли (ибо это было нечто несущественное, и благодаря этому оно сохранило для нас всю свою силу). Лучшее, что хранится в тайниках нашей памяти, — вне нас; оно — в порыве ветра с дождем, в нежилом запахе комнаты или в запахе первой вспышки огня в очаге, — всюду, где мы вновь обнаруживаем ту частицу нас самих, которой наше сознание не пользовалось и оттого пренебрегало, остаток прошлого, самый лучший, тот, что обладает способностью, когда мы уже как будто бы выплакались, все-таки довести нас до слез. Вне нас? Вернее сказать, внутри нас, но только укрытый от наших взоров, более или менее надолго преданный забвению. Только благодаря забвению мы время от времени вновь обнаруживаем то существо, каким мы были когда-то, ставим себя на его место, вновь страдаем, потому что мы — это уже не мы, а оно, потому что оно любило то, к чему мы теперь равнодушны. При ярком свете обычной памяти образы минувшего постепенно бледнеют, расплываются, от них ничего не остается, больше мы их уже не найдем. Вернее, мы бы их не нашли, если бы какие-то слова (вроде «правителя канцелярии министерства почт») не были хорошо спрятаны в забвении, — так сдают экземпляр книги в Национальную библиотеку, потому что иначе ее не найдешь.

Но мои страдания и прилив любви к Жильберте длились не дольше, чем во сне, и на этот раз потому, что в Бальбеке недоставало прежней Привычки, которая бы их продлила. И если следствия Привычки кажутся противоречивыми, то это оттого, что она подчинена множеству законов. В Париже я в силу Привычки становился все равнодушнее к Жильберте. Смена привычки, то есть мгновенная приостановка Привычки, довершила дело Привычки, как только я уехал в Бальбек. Она ослабляет, но и упрочивает, она влечет за собой распад, но из-за нее распад тянется до бесконечности. Каждый день на протяжении нескольких лет я с грехом пополам восстанавливал мое вчерашнее душевное состояние. В Бальбеке новая кровать, возле которой мне ставили по утрам легкий завтрак, не такой, как в Париже, не удерживала мыслей, которыми питалась моя любовь к Жильберте: бывают случаи (правда, довольно редкие), когда оседлость останавливает течение дней, и тогда самое лучшее средство наверстать время — это переменить место. Мое путешествие в Бальбек было как бы первым выходом выздоравливающего, который только его и ждал, чтобы убедиться, что он поправился.

Теперь туда поехали бы, конечно, в автомобиле, полагая, что так приятней. В одном отношении это даже было бы правильнее: это дало бы возможность на более близком расстоянии, в более тесном общении с природой, наблюдать за тем, как постепенно меняется земная поверхность. Но ведь удовольствие, получаемое от поездки, состоит не в том, чтобы выходить, останавливаться, как только устанешь, а в том, чтобы по возможности углубить различие между отъездом и прибытием, отнюдь не затушевывая его, в том, чтобы ощутить это различие во всей его полноте, ощутить его цельность, ощутить таким, каким оно представлялось мысленному нашему взору, когда воображение переносило нас оттуда, где мы живем постоянно, в сердце желанного края, переносило одним прыжком, который представлялся нам колдовским не столько потому, что он преодолевал расстояние, сколько потому, что соединял две ярко выраженные индивидуальности земли, потому, что переносил нас от одного имени к другому; схему же этого прыжка дает (яснее, чем, скажем, катанье на лодке, ибо раз мы можем причалить где угодно, то это уже не прибытие) нечто загадочное, что совершается в особых местах, на вокзалах, которые хотя и не составляют, так сказать, часть города, но зато носят его имя на вывесках, а главное, содержат в себе его своеобразную сущность.

Но, во всех областях, наше время страдает манией показывать предметы только вместе со всем, что их окружает в действительности, и тем самым уничтожает самое существенное — акт сознания, отделивший предметы от действительности. Картину «выставляют» среди мебели, безделушек, обоев в стиле ее времени, в безвкусной обстановке, которую превосходно умеет создавать нынешняя хозяйка дома, еще недавно глубоко невежественная, а теперь целые дни просиживающая в архивах и библиотеках, и в этой обстановке произведение искусства, на которое мы смотрим во время обеда, не вызывает у нас упоительного восторга, чего мы вправе требовать от него только в зале музея, благодаря своей наготе и отсутствию каких бы то ни было отличительных особенностей явственнее символизирующей те духовные пространства, куда художник уединялся, чтобы творить.

К несчастью, волшебные места, именуемые вокзалами, откуда мы отбываем в дальние края, в то же время трагичны, ибо хотя здесь творится чудо, благодаря которому страны, до сих пор существовавшие только в нашем воображении, превратятся в страны, где мы будем жить, но по той же самой причине, выйдя из зала ожидания, мы должны исключить для себя возможность немедленного возвращения в нашу прежнюю комнату, где мы только что были. Нужно оставить всякую надежду проспать ночь у себя, раз уж мы решили проникнуть в зловонную пещеру, ведущую к тайне, в одну из больших застекленных мастерских, как в Сен-Лазаре161, от которого отходил мой поезд в Бальбек и который расстилал над разворошенным городом бескрайний сырой небосвод, чреватый ужасами, как драма, похожий на иные небосводы, почти парижски современные, Мантеньи или Веронезе, под которым может произойти только что-нибудь страшное и торжественное, вроде отхода поезда или воздвижения креста.

Пока я довольствовался тем, что, лежа в моей парижской постели, осматривал персидскую церковь в Бальбеке, вокруг которой бушевала метель, мое тело ничего не имело против путешествия. Оно начало ему противиться, только когда поняло, что и ему придется участвовать в нем и что вечером, по приезде, меня проведут в «мою» комнату, ему незнакомую. И в самый настоящий бунт вылилось его возмущение из-за того, что я только накануне отъезда узнал, что моя мать с нами не поедет, так как отец, который будет занят в министерстве до самой поездки с маркизом де Норпуа в Испанию, предпочел снять дачу недалеко от Парижа. И все же, хотя поездка в Бальбек была омрачена, тянуло меня туда ничуть не меньше, напротив: мне казалось, что неприятности создают и обеспечивают мне подлинность чаемого впечатления, впечатления, которого не заменило бы мне ни одно будто бы равноценное зрелище, никакая «панорама», хотя, посмотрев ее, я мог бы пойти спать домой. Я уже не впервые почувствовал, что любить и наслаждаться — не одно и то же. Я был уверен, что жажду попасть в Бальбек не меньше моего доктора, который, дивясь несчастному виду, какой был у меня утром в день отъезда, сказал: «Если б я мог уехать на неделю подышать морским воздухом, я бы уж раздумывать не стал, поверьте. У вас там будут катанья, гонки, — прелесть!» Но я уже знал, и притом задолго до того, как увидел Берма, что, о чем бы я ни мечтал, за всем я должен гнаться, иначе оно мне не достанется, и во время мучительной этой погони мне надо прежде всего пожертвовать моими наслаждениями ради высшего блага, а не искать их в нем.

Бабушка, понятно, представляла себе нашу поездку несколько иначе и, по-прежнему держась того мнения, что дарить мне нужно только что-нибудь художественное, решила, чтобы преподнести мне «гравюру» этого путешествия, — гравюру хотя бы отчасти старинную, — полпути проехать по железной дороге, а полпути — в экипаже, как ехала г-жа де Севинье из Парижа в Лориан через Шон и через Понт- Одемер.162 Однако бабушке пришлось отказаться от этого плана, ибо она натолкнулась на сопротивление моего отца, знавшего, что если бабушка задумала поездку с целью извлечь из нее все, что она может дать уму, значит, можно, не рискуя ошибиться, предсказать опоздания на поезда, потерю багажа, простуду, штрафы. Бабушка утешалась мыслью, что на пляже мы будем избавлены от того, что ее любимая Севинье называет «уймой знакомого народища»: Легранден так и не дал нам письма к сестре,163 и знакомых у нас в Бальбеке не будет. (То, что Легранден уклонился, по-иному расценили мои тетки Седина и Виктория: они еще девушкой знали ту, кого до сих пор, желая подчеркнуть прежнюю близость, продолжали называть «Рене де Говожо», чьи подарки, принадлежавшие к числу тех, которые украшают комнату, украшают устную речь, но которые ничего общего не имеют с современностью, все еще берегли, но, полагая, что мстят за нанесенное нам оскорбление, в гостях у ее матери, г-жи Легранден, никогда не произносили ее имени, а уйдя, хвалились: «Я ни разу не упомянула известную тебе особу», «Я надеюсь, что меня поняли».

Итак, мы просто-напросто должны были сесть в поезд, отходивший из Парижа в час двадцать две, тот самый поезд, который мне с давних пор доставляло удовольствие, как будто я ничего не знаю, отыскивать в расписании: это меня каждый раз волновало, это создавало почти полную иллюзию блаженства отъезда. Наше воображение определяет признаки счастья не столько на основании сведений, которыми мы располагаем о нем, сколько по тем желаниям, какое оно у нас вызывает, — вот почему мне думалось, что я знаю счастье до мельчайших подробностей, и не сомневался, что испытаю в вагоне особое наслаждение, когда к вечеру посвежеет, когда я залюбуюсь видом перед какой-нибудь станцией; более того: этот поезд, всякий раз рисовавший мне образы одних и тех же городов, которые я окутывал предвечерним светом — светом времени его следования, представлялся мне непохожим на другие поезда; и наконец, как это часто с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату