работы и напрасно ищут ее. Они бы несколько лет жизни отдали за любую работу; а я такая счастливая, что без труда получила место, и — реву! И вы, мама, тоже… Правда, ваше преподобие, это грех? Мамочка, я говорю совершенно серьезно…
— Ты говоришь, как христианка, — поддержал Мадзю ксендз.
— Все это бабьи церемонии, — подходя к беседке, сказал майор, у которого нос стал совершенно сизым. — Вместо того чтобы бога благодарить, да девчонке уши надрать, чтобы хорошенько занималась с ученицами, вы ревете так, точно у вас палец нарывает. Скоро станете расстраиваться, когда муж к больному в деревню поедет.
— К больным ездит только ксендз со святыми дарами, а доктор ездит к пациентам, — прервал его ксендз.
— Вы, ваше преподобие, своих служек учите церковной службе, а мне не указывайте! — размахивая трубкой, отрезал рассерженный майор.
— Мадзя, принеси-ка шахматы, — сказал доктор.
— Я вам помогу, — вызвался Ментлевич.
— Ментлевич, ну-ка посиди! — рявкнул майор, стуча трубкой по скамье. — Он поможет ей принести шахматы, слыхано ли дело! Я тебе как-нибудь такое учиню, что ты сразу перестанешь за девками бегать!
— Что это вы там, пан майор, учинять собираетесь? — заметил ксендз. — А еще обижаетесь, когда вас поправляют!
— Чертов поп! — проворчал майор, высыпая на доску фигуры. Однако тут же смолк, заметив, что ксендз смотрит на него так, точно сейчас обидится и не станет играть в шахматы.
Вечер прошел не так весело, как обыкновенно. Ксендз делал ошибки, а майор не поднимал шума, только тихо ворчал, что не сулило ничего хорошего. Ментлевич с затуманенными глазами рассказывал вполголоса доктору, что не находит в Иксинове приложения для своих способностей; доктор сосал потухшую сигару и слушал его, глядя в потолок беседки, увитый густыми листьями. Мадзя стала было прохаживаться по саду, но почувствовала, что совсем расстроена, и решила наконец пойти прогуляться за город.
«Схожу на кладбище, — сказала она себе, — попрощаюсь с бабушкой».
Она нарвала в саду цветов, сделала два букета и, выйдя по переулкам за город, направилась по дорожке через поле.
Надвигался вечер. На холме раздавались крики пастухов, гнавших скотину в город: по дороге, между темными стволами лип, катились воза со снопами. Время от времени полевой кузнечик выскакивал у Мадзи из-под ног или баба, тащившая в рядне охапку травы, приветствовала ее словами: «Слава Иисусу Христу!»
Дорожка вывела Мадзю к кладбищу, и девушка вспомнила, что в этом месте Цинадровский обычно перескакивал через ограду, когда шел на свидание с панной Евфемией или прощался с нею.
— Бедняга! — сказала про себя Мадзя, сворачивая к кладбищенским воротам. — Надо за него помолиться. Обе мы забыли о нем, а ему, может, больше, чем другим, нужна молитва», — прибавила она, не без горечи думая о панне Евфемии.
Самоубийц хоронили в углу кладбища, отделенном кустами можжевельника, терна и шиповника. Немного там было могил: спившегося бондаря, служанки, которая покончила с собой из-за ребенка, да Цинадровского. Одна могила ушла уже в землю, другая поросла высокой травой, а третья, у ограды, была совсем свежая.
Вдруг Мадзя остановилась в изумлении. Кто-то помнил о Цинадровском, смотрел за его могилой. Неизвестная рука обнесла ее оградой из палочек, посадила цветы в горшках и, видно, каждый день украшала свежими цветами. Да, это ясно! Можно было даже отличить вчерашние, позавчерашние и совсем уже увядшие цветы.
У Мадзи слезы выступили на глазах.
«Ах, какая я гадкая, — подумала она, — и какая благородная девушка эта Фемця!.. Конечно, только Фемця помнит об этой могиле!»
Мадзя положила на могилу два цветка из своего букета и, опустившись на колени, прочла молитву. Затем она вернулась на могилу бабушки, помолилась за душу своей дорогой опекунши и с двойным старанием стала убирать ее могилу.
«Хорошая, благородная девушка Фемця! — думала она. — А мы все так сурово осуждали ее…»
Незадолго до захода солнца скрипнули ворота, и кто-то вошел на кладбище. Мадзя с бьющимся сердцем спряталась между деревьями, она думала, что это панна Евфемия, и не хотела обнаружить, что знает ее тайну.
Действительно, послышался тихий шорох, и на боковой дорожке вдоль кладбищенской ограды проскользнула фигура женщины в темном платье. За ветвями Мадзя не могла узнать ее, но была уверена, что это панна Евфемия, потому что женщина направилась прямо к месту захоронения самоубийц.
«Как она, бедняжка, видно, переменилась, — думала Мадзя, — даже движения у нее стали иными, какими-то робкими и благородными… Ах, какая я гадкая! Мне первой надо подойти к ней…»
Панна Евфемия действительно должна была очень перемениться, Мадзе даже показалось, что она похудела и стала выше ростом. Движимая любопытством, Мадзя осторожно двинулась вперед.
Дама в темном подошла к могиле Цинадровского. Она положила на нее небольшой венок, а затем наклонилась и начала убирать могилу.
«Фемця? Нет, не Фемця…» — говорила про себя Мадзя, всматриваясь в фигуру женщины. И вдруг крикнула:
— Так это вы, это ты, Цецилия!
И, подбежав к испуганной и смущенной панне Цецилии, она схватила ее в объятия.
— Так это ты помнишь об этом несчастном? И я не догадалась сразу, что это ты… Милая моя, золотая!
— Ах боже, дорогая Мадзя, — оправдывалась панна Цецилия. — Это такой маленький знак внимания! Мы должны помнить о чужих покойниках, чтобы другие помнили о наших. Только молю тебя и заклинаю. — прибавила она, складывая руки, — никому ни слова! У меня были бы большие неприятности, если бы кто- нибудь об этом дознался.
Мадзя помогла панне Цецилии огородить могилу палочками, помолилась вместе с нею, и они вдвоем ушли с кладбища.
— Итак, завтра ты уезжаешь? — спросила панна Цецилия.
— Я должна ехать.
— Я буду скучать без тебя, — говорила панна Цецилия, — тем более что мы так поздно с тобой познакомились. Что ж, ничего не поделаешь! Лучше тебе отсюда уехать! Девушки здесь стареют, как сказал почтенный майор, — прибавила она с улыбкой, — а люди, пожалуй, черствеют. Жизнь в маленьких городках ужасна…
— Тогда переезжай в Варшаву.
— К кому? Зачем? У меня нет никаких знакомств, а главное, я так оторвалась от жизни, что боюсь даже вида чужих людей. В конце концов и у нас есть дети, которых надо учить. Я останусь с ними, а отдыхать буду приходить сюда, — прибавила панна Цецилия, показывая на кладбище.
— Ты знала Цинадровского?
— Нет. Но сейчас я его очень, очень люблю. Он, видно, был таким же забро… таким же диким, как и я… Да и у меня, — прибавила она с горьким сожалением в голосе, — есть могила, которой никто не помнит[17], даже я не знаю, где она. Годами терзалась я от неизвестности, а сегодня обманываю себя, что это он здесь…
Они подходили к городу. Панна Цецилия умолкла, однако, успокоившись понемногу, сказала своим тихим голосом:
— Ты уж извини меня, Мадзя, но я с тобой сегодня прощусь. Я не посмела бы проститься при людях…
Они обнялись.
— Помни обо мне, если хочешь, — говорила панна Цецилия, — и пиши хоть изредка! Впрочем, я знаю, там ты найдешь новых подруг…