Помню, как он уезжал. Магазин уже заперли, и я как раз за этим вот столиком пил чай (мой Ир до сих пор прихварывает). Вдруг в комнату вбегает лакей Стаха.
— Барин просит вас! — крикнул и убежал.
(Ну и распущенный шельмец, ну и бездельник! Надо было видеть, как он стал на пороге и объявил: «Барин просит!..» Скотина!)
Хотел было я его отчитать: знай, мол, болван, твой барин для тебя только барин, да его уж и след простыл.
Я поскорее допил чай, налил Иру молока в миску и пошел к Стаху. Смотрю — в подворотне лакей его заигрывает сразу с тремя девками, все три поперек себя шире. Ну, думаю, этакий лоботряс и с четырьмя бы управился, хотя… (В женщинах сам черт не разберется. Взять, к примеру, пани Ядвигу: худенькая, маленькая, этакое эфирное создание, а уже третьего мужа вогнала в чахотку.)
Поднимаюсь наверх. Двери в квартиру открыты, горит лампа, а Стах самолично укладывает чемодан. У меня сердце екнуло.
— Что это значит? — спрашиваю.
— Еду сегодня в Париж.
— Вчера ты говорил, что еще не скоро поедешь!
— Ах, вчера…
Он отошел от чемодана, подумал минутку и прибавил каким-то особенным тоном:
— Вчера… вчера я еще верил…
Слова эти неприятно озадачили меня. Посмотрел я на Стаха внимательнее — и поразился. Никогда я не думал, что человек как будто здоровый, и, во всяком случае, не раненый, за несколько часов может так измениться. Глаза ввалились, лицо бледное, странное…
— Почему же у тебя так внезапно изменились планы? — спросил я, чуствуя, что спрашиваю совсем не о том, что хотел бы узнать.
— Милый мой, — ответил он, разве ты не знаешь, что иногда одно слово меняет не только планы, но и самих людей… А что уж говорить о целом разговоре, — чуть слышно прибавил он.
Он продолжал укладываться и, собирая вещи, вышел в гостиную. Прошла минута — нет его, две — все нет… Заглянул я в раскрытую дверь, а он стоит, опершись на стул, и неподвижно смотрит в окно…
— Стах…
Он очнулся:
— Чего тебе?
И опять принялся укладывать вещи.
— Что-то с тобой неладно.
— Ничего.
— Я уже давно не видел тебя в таком состоянии.
Он усмехнулся.
— Наверное, с тех пор, как зубной врач неудачно вырвал мне зуб, к тому же здоровый…
— Мне что-то не нравятся твои сборы. Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Сказать? Ах да… В банке у нас лежит тысяч сто двадцать, так что денег вам хватит… Потом… что же еще? — спросил он сам себя. — Ага! Можешь уже не скрывать, что я купил дом Ленцких. Напротив, пойди туда и назначь всем квартирную плату на прежних условиях. Пани Кшешовской не мешает повысить рублей на пятнадцать, пусть позлится; но бедняков не притесняй… Там живет какой-то сапожник, студенты, — бери с них, сколько дадут, лишь бы аккуратно платили.
Он взглянул на часы и, увидев, что время еще есть, растянулся на кушетке и замолчал, закинув руки за голову и закрыв глаза. Видеть его в таком состоянии было в высшей степени грустно.
Я присел у него в ногах и спросил:
— У тебя что-то случилось, Стах? Скажи, что с тобой? Я заранее знаю, что не смогу помочь, но, видишь ли… огорчение — это как отрава: лучше его выплюнуть…
Стасек опять улыбнулся (как я не люблю эту его улыбочку) и, помедлив, ответил:
— Помню, однажды (давно это было) сидел я в избе с каким-то субъектом, и что-то он необычайно разоткровенничался. Плел всякие небылицы о своей семье, о своих связях и подвигах, а потом весьма внимательно выслушал мою повесть. Ну, и хорошо ее использовал…
— Что ты хочешь сказать?
— Только то, старина, что поскольку я никаких признаний из тебя вытягивать не собираюсь, то и сам не намерен их делать.
— Что? — воскликнул я. — Вот как ты понимаешь дружескую откровенность?
— Полно, — ответил он, вставая. — Это, может, и милая вещь, но только для институток. Впрочем, мне не в чем изливаться, даже перед тобою. Как мне все надоело! — пробормотал он, потягиваясь.
Тут наконец явился этот дармоед-лакей; он взял чемодан Стаха и сообщил, что лошади поданы. Сели мы в экипаж, Стах и я, но до вокзала не обменялись ни словом. Он глядел на звезды и посвистывал сквозь зубы, а мне казалось, что я еду — на похороны…
На вокзале нас встретил доктор Шуман.
— Ты едешь в Париж? — спросил он.
— А ты откуда знаешь?
— О, я все знаю. Даже то, что этим же поездом едет пан Старский.
Стах вздрогнул.
— Что это за человек? — спросил он доктора.
— Бездельник, банкрот… как, впрочем, все они, — отвечал Шуман. — Ну, и… бывший соискатель руки…
— Это мне безразлично…
Шуман ничего не ответил, только исподлобья взглянул на него.
Раздались звонки и свистки. Пассажиры бросились к вагонам. Стах пожал нам руки.
— Когда ты вернешься? — спросил доктор.
— Хотел бы… Надеюсь, никогда, — ответил Стах и сел в пустое купе первого класса.
Поезд тронулся. Доктор молча смотрел на удалявшиеся огни, а я… чуть не расплакался…
Дежурные стали запирать вход на перрон, и я уговорил доктора прогуляться по Иерусалимской Аллее. Ночь была теплая, небо чистое; не припомню, когда я видел столько звезд на небе. Стах как-то рассказывал мне, что в Болгарии часто смотрел на звезды, поэтому (смейтесь, смейтесь!) я теперь решил каждый вечер поглядывать на небо… (Может, и вправду наши взоры и мысли встретятся на одной из этих мерцающих точек и Стах не будет чувствовать себя таким одиноким?)
Вдруг (сам не знаю почему) во мне зародилось подозрение, что неожиданный отъезд Стаха связан с политикой. Я решил порасспросить Шумана и, применяя обходный маневр, сказал:
— Что-то мне кажется, будто Вокульский… того, немножко влюблен.
Доктор остановился посреди тротуара и, крепко уперевшись в землю тростью, присел на нее и так расхохотался, что прохожие, к счастью немногочисленные, стали на нас оглядываться.
— Ха-ха-ха! Вы только сегодня сделали это сногсшибательное открытие? Ха-ха-ха! Уморительный старик!
Острота была низкого сорта. Однако я прикусил язык и только сказал:
— Сделать это открытие было нетрудно даже людям… с меньшей сноровкой, чем у меня (кажется, я его таки поддел!). Но я, пан Шуман, люблю в своих предположениях быть осмотрительным. К тому же мне казалось маловероятным, чтобы человек выкидывал подобные глупости из-за столь заурядного явления, как любовь.
— Ошибаетесь, старина, — возразил доктор, махнув рукой. — Любовь — явление заурядное с точки зрения природы, а если угодно, и господа бога. Но ваша дурацкая цивилизация, основанная на римских воззрениях, давно уже отмерших и похороненных, на интересах папства, на трубадурах, на аскетизме, кастах и тому подобных бреднях, превратила естественное чувство… знаете во что? В нервное заболевание! Ваша так называемая любовь, любовь рыцарско-церковно-романтическая, — это поистине гнусный промысел, основанный на обмане, который вполне справедливо карается пожизненной каторгой, именуемой браком. Но горе тому, кто приносит на это торжище свое сердце… Сколько эта любовь поглощает времени,