Обещаешь? Я просто буду повторять за тобой, и все… Ты хоть скажи, как этот парень помер.
– Ему угодило снарядом в брюхо – и здоровым. Было это, старина, в Мёзе, на берегу какой-то речушки, а место называется Гаранс. От парня ни вот сколечко не осталось. Воспоминание – и больше ничего. А ведь мужик он был рослый, ладный, крепкий, спортивный, только против снаряда не попрешь.
– Куда уж!
– Его как сбрило. Мать и сегодня не верит, что его нет. Я уж несколько раз ей втолковывал, а она свое: пропал без вести, и только. Идиотство, конечно, – пропал без вести! Но тут она, ясное дело, не виновата: не видала снарядов, вот ей и невдомек, как это так – взлетел в воздух, пшик, и нет тебя. Особенно если сын.
– Еше бы!
– Правда, я у них уже две недели не был. Но вот увидишь: приду, она меня сразу в гостиной примет, а у них там так красиво, что в твоем театре. Везде занавеси, ковры, зеркала… Сто франков для них, сам понимаешь, пустяк, что для меня сто су. А сегодня она, по-моему, и двести подкинет – за обе недели сразу. Увидишь, у них лакеи и те с золотыми пуговицами.
С авеню Анри-Мартен мы свернули налево, прошли еще малость и наконец оказались у решетки, за которой виднелись деревья частной аллеи.
– Видишь, – заметил Вуарез, когда мы подошли впритык, – это вроде замка. Отец у них – воротила по железнодорожной части. Мне рассказывали, крупная шишка.
– Уж не начальник ли станции? – пошутил я.
– Кончай трепаться. Вон он сам к нам спускается.
Но пожилой человек, на которого он мне указал, подошел к нам не сразу. Он, сгорбившись, расхаживал по лужайке и разговаривал с каким-то солдатом. Мы направились к ним. Солдата я узнал: это был тот самый пехотинец из запаса, с которым я встретился в Нуарсер-сюр-ла-Лис, когда ездил в разведку. Я даже имя его сразу вспомнил – Робинзон.
– Ты что, знаешь этого пехотинца? – спросил Вуарез.
– Знаю.
– Может, это их знакомый. Они, наверно, говорят о хозяйке. Только бы они не помешали нам увидеться с ней: деньжонки-то дает она.
Старик подошел к нам. Голос у него дрожал.
– Друг мой, – обратился он к Вуарезу, – с прискорбием должен сообщить вам, что после вашего последнего посещения моя жена скончалась под бременем нашего безмерного горя. В четверг она попросила нас на минуту оставить ее одну. Она плакала…
Он не договорил, круто повернулся и ушел.
– А я тебя узнал, – сказал я Робинзону, едва старик удалился на достаточное расстояние.
– Я тебя тоже.
– Что случилось со старухой? – спросил я его.
– Да то, что позавчера она повесилась, – ответил он. – Скажи, какая незадача! – добавил он еще по этому поводу. – Она ведь мне крестной приходится. Эх, до чего ж я невезучий! Вот номер-то! Впервые дали отпуск, и на тебе. А я полгода этого дня ждал.
Мы с Вуарезом невольно рассмеялись над бедой Робинзона. Действительно, полная неожиданность и для него, и для нас: двести-то франков – тю-тю! Мы как раз собирались придумать новую байку, а старуха возьми и помри. Мы все здорово расстроились.
– А ты уже приготовился языком чесать, стервец ты этакий! – накинулись мы на Робинзона, чтобы подзавести его и разыграть. – Решил уже, что дело в шляпе: сначала классно пожрешь со стариками, а потом у крестной кой-чего выцыганишь. Ну что, получил свое?
Однако стоять вот так, надрывая животики, и глазеть на лужайку было нельзя; поэтому мы втроем двинули в сторону Гренеля. Подсчитали свои финансы, и вышло негусто. Вечером каждому надо было вернуться в госпиталь или запасной полк, и нам как раз хватало на обед и бистро, да еще, пожалуй, на какую-либо ерунду, а вот на солдатский бордель уже не оставалось. Тем не менее мы все-таки туда заглянули, но только пропустили по стаканчику внизу.
– Рад, что повидал тебя, – заявил мне Робинзон, – но скажи, что за корова мамаша этого парня! Все время думаю, угораздило же ее повеситься в день моего приезда. Я ей это попомню. Ну скажи, разве я вешаюсь? С горя? Этак я каждый бы день вешался. Ну нет!
– Богатые, они чувствительные, – вставил Вуарез. Доброе у него было сердце. Он лишь добавил:
– Будь у меня шесть франков, я сходил бы наверх с вон той брюнеточкой у разменного автомата.
– Валяй, иди, – подбодрили мы его. – Расскажешь потом, как она сосет.
Но сколько мы ни рылись в карманах, все равно ничего не вышло: нам еще предстояло на чай дать. Хватило только на кофе каждому да на две рюмочки черносмородинной. Вылакали и опять отправились шляться.
Расстались мы на Вандомской площади. Каждый направился в свою сторону. Когда прощались, было уже друг друга не разглядеть, и говорили мы тихо – такое там было эхо. Вокруг ни огонька: затмение.
Жана Вуареза я больше не видел. Робинзона потом встречал часто, а вот Жана Вуареза добило газом на Сомме. Помер он через два года в Бретани, во флотском санатории на побережье. Раза два он мне писал, потом замолчал. Он никогда раньше не был на море. «Ты не представляешь, до чего здесь красиво, – писал он мне. – Я иногда купаюсь – это полезно для моих ног, а вот голос у меня, думаю, накрылся». Это его расстраивало: в глубине души он мечтал петь когда-нибудь в театральном хоре.
За это лучше платят, и это ближе к искусству, чем просто статист.
В конце концов начальство от меня отступилось, шкуру я свою спас, но головой стал слаб – и навсегда. Ничего не попишешь.
– Катись ты куда хочешь! – объявили мне. – Ни на что ты не годен.
«В Африку! – решил я. – Чем дальше отсюда, тем лучше».
Сел я на обычный пароход компании «Объединенные корсары». Он шел в тропики с грузом хлопчатобумажных тканей, офицеров и чиновников.
Судно было такое старое, что у него с верхней палубы даже сняли медную дощечку с датой его рождения, чтобы не вгонять пассажиров ни в страх, ни в смех.
Итак, меня посадили на него, чтобы я попробовал снова встать на ноги в колониях. Моим благожелателям хотелось, чтобы я разбогател. Я-то сам мечтал об одном – как уехать, но тот, кто не богат, всегда вынужден прикидываться, будто он приносит пользу; с другой стороны, здесь мне никак не удавалось завершить образование, и больше так тянуться не могло. До Америки мне было не добраться – не хватало денег. Вот я и решил: «Африка так Африка!» – и послушно отправился в тропики, где, как меня уверяли, надо только не злоупотреблять спиртным да прилично себя вести, и сразу устроишься.
От этих предсказаний я размечтался. Я не бог весть что собой представлял, но умел держаться, этого не отнимешь, вел себя скромно и почтительно, вечно боялся опоздать и в жизни старался всех пропускать вперед – словом, был человек деликатный.
Выскользнуть живым из сумасшедшей всемирной бойни – это как-никак рекомендация по части такта и скромности. Но вернемся к путешествию. Пока мы оставались в европейских водах, ничто не предвещало ничего дурного. Пассажиры, сбиваясь в подозрительные гнусавые кучки, кантовались в тени палуб, в гальюнах, в курительной. Вся эта публика, начиненная жратвой и сплетнями, с утра до вечера отрыгивала, дремала, горланила и, видимо, ничуть не сожалела о Европе.
Наше судно называлось «Адмирал Мудэ» и даже в теплое время держалось на плаву только благодаря своей окраске. «Адмирал Мудэ» походил на луковицу: на нем лежало столько слоев облезлой краски, что они в конце концов как бы образовали новый корпус. Мы плыли в настоящую великую Африку, в край непроходимых лесов, гнилостных испарений, нерушимого безмолвия, грозных негритянских тиранов, засевших у слияния нескончаемых рек. За пакетик лезвий «Жиллет» я надеялся получить здоровенные слоновьи бивни, ослепительных птиц, девочек-рабынь. Все это мне обещали. Одним словом, жизнь! Ничего общего с задрипанной Африкой агентств и памятников губернаторам, железных дорог и нуги. Нет, Африку во всем соку, настоящую Африку – вот что увидим мы, забулдыги пассажиры «Адмирала Мудэ»!
Однако после берегов Португалии дела пошли хуже. Однажды утром, сразу после сна, на нас неожиданно навалилась неодолимо жаркая влажная томительная атмосфера паровой бани. Море, вода в