давало, но много и требовало – в первую очередь управляемости и единомыслия.
Постепенно изменилась структура Церкви – точнее, вектор ее жизни. Если раньше она была собранием общин, то есть строилась снизу вверх, то теперь стала централизованной структурой, управляемой сверху вниз. Если раньше, до «имперского периода», пресвитеры и епископы были неразрывно связаны со своими общинами, вплоть до того, что, когда епископ умирал, община называлась «вдовой», то теперь они ставились «сверху» и перемещались с кафедры на кафедру. Это, конечно, было удобней для управления, но вело к неизбежному разрыву «верхов» и «низов».
Принцип единомыслия, мечта уставшего от ересей большинства, был выстрадан, как никакой другой, – но от этого, впрочем, не легче…
«С самого начала в богословских спорах чувствуется государственный мотив – принцип, требующий религиозного единомыслия ради государственного мира… Правительство все более озабочено приведением всех разномыслий к общему знаменателю, не столько из бескорыстной любви к истине, сколько ради сохранения в целости разноплеменной Империи, в которой всякое религиозное брожение грозит немедленно вспыхнуть пожаром всяческих этнических и политических страстей и сепаратизмов…
В этом отношении победа над иконоборчеством означает поворотный момент… Религиозное единство Империи оказалось осуществленным ценою потери всех инакомыслящих, ценою умаления самой Империи… Это новое положение диктует и новую политику. Горький опыт показал, что всякое религиозное расхождение угрожает и государственным потрясением. И основным стремлением императоров становится теперь желание не допустить этих религиозных смут, сохранить некий религиозный status quo. И, конечно, Церковь, всегда жаждавшая догматического единодушия… с радостью восприняла эту консервативную линию государства…
С молчаливого согласия Церкви и государства поставлена была некая психологическая точка, подведен итог. И всякое новое касание богословских тем, всякую постановку новых вопросов нужно теперь уже свести к этому прошлому… Поздняя Византия молча признала, что кафолическая [138] Истина Церкви окончательно, раз и навсегда и во всей полноте, формулирована «древними отцами» и семью Вселенскими Соборами. А потому даже на новые недоумения, на новые лжеучения или вопросы отвечать нужно из того же арсенала, в сокровищницах святоотеческих творений искать заключенный в них ответ на все вопросы».[139]
Но вопросы-то никуда не делись!
Старые аргументы для новых вопросов не годились, новых не было. И тогда люди пытливые, жаждущие истины, принялись разрешать свои сомнения вне христианства. У них оставалось колоссальное философское наследие античного мира, и они стали осваивать его, в его рамках искать ответы на свои вопросы. Совершенно неожиданно, в последние века существования Византии, в этой
Впрочем, в православных странах эти процессы происходили более-менее мягко. Все-таки восточная церковь общалась с развитым и цивилизованным византийским обществом, а римская просвещала варваров, которые в свою очередь влияли на нравы своих просветителей. В Риме все было грубее, проще и жестче. Уже в 794 году один из западных соборов запретил служить на каком-либо языке, кроме латинского, греческого и еврейского, так что службы, Священное Писание, молитвы чем дальше, тем больше были непонятны прихожанам. Даже перевод Евангелия на национальные языки пробивал себе дорогу с колоссальным трудом, более того, было время, когда католическая церковь возбраняла своим прихожанам читать Священное Писание – зачем смущать умы «стада»? И, как следствие, она столкнулась с вещами уже совершенно дикими. На Востоке никогда не было такой вспышки оккультизма в высшем обществе и порожденного им ведьмовства «внизу», какими отмечена эпоха, очень точно названная Возрождением. Здесь не бывало ни «черных месс», ни «охоты на ведьм», ни инквизиции. От этого была свободна как Византия, так и допетровская Россия. Стоит ли удивляться, что в России не спешили прорубить «окно в Европу» – это еще вопрос, какие ароматы польются из того окна…
Естественно, богословское развитие (или неразвитие) – это дело ученых богословов и церковных иерархов. На религиозном чувстве «низов» общества все это отражалось мало. Надо было пройти многим векам, чтобы запреты породили насилие, насилие вызвало сопротивление, сопротивление привело к протесту, чтобы появились подходящие условия… и католическая Европа вдруг ринулась в протестантизм, а православная Россия стала сбивать с церквей кресты и рубить топорами иконы.
…Но вернемся в Византию. Был еще один духовный путь, который пролегал по темным монашеским кельям. Его позднее назвали «византийской мистикой».
Победа над иконоборцами подняла значение монашества в церкви и обществе. Больше никто не смел покушаться на монастыри, и они укреплялись и расцветали. Преподобный Феодор Студит, знаменитый идеолог монашества, определял его как особое служение Церкви. Монахи – «нервы и опора» Церкви, «соль земли и свет мира», «свет для сидящих во мраке».
В монастырях писалась своя литература. Это гимны, письма, трактаты, посвященные специфически монашеской жизни, проникнутой мистическим опытом «стяжания Святого Духа». «Это богословие отрешения и одинокого восхождения к Богу оказывается даже в плане церковной жизни важнее, влиятельнее, чем богословие “официальное”. В этих “духоносных” старцах обретает Церковь тот полюс свободы от мира, свободы оценки всего в мире, которого ей так недостает в ее тесном браке с Империей. Потому что это богословие от опыта, не от книги, и в нем христианство оживает именно в своем “практическом” значении, как борьба за настоящего человека».[140]
Таковы были два церковных полюса Византии, а впоследствии и России: «государственная» церковь и монастыри, «официальное» богословие и мистический опыт. А между ними находился громадный мир простых людей, для которых первое было непонятным и чуждым, а второе непонятным, притягательным и опасным. У этого мира были свои представления о религии, под которые приходилось подстраиваться и Церкви, было свое, «народное» богословие и свои обряды, от которых иной раз всего один небольшой шажок до колдовства и суеверия.
Какова была народная вера в Византии? К сожалению, мы этого почти не знаем, поскольку народ не имеет обыкновения оставлять по себе записи дискуссий и трактаты – в лучшем случае, сказки. Не знаем, однако, исходя из аналогий и здравого смысла, можем предполагать…
Что простые люди знали о своей вере? За разговором о богословии и философии как-то забывается, что абсолютное большинство людей того времени были неграмотными. Некоторые сведения они получали в церкви, поскольку церковная служба предполагает чтение отрывков из Священного Писания и проповеди (что ж получается – средний католик, выслушивавший службу на латыни, не знал о своей вере вообще ничего?!), кое-что узнавали из разговоров с другими такими же, как они, неграмотными прихожанами и всякими сомнительными «странниками».
А почему раньше в храмах расписывали фресками любую свободную поверхность, а в новопостроенных даже картины духовного содержания, и те не приветствуются, а висят одни иконы?
Еще в середине V века Нил Анкирский писал эпарху[141] Олимпиодору: «Ты предлагаешь декорировать церковь, которую ты построил, сценами охоты и рыбной ловли для услады глаз… Детская идея, которая введет в заблуждение верующих. Напротив, ты должен покрыть стены церкви сценами из Ветхого и Нового Завета, чтобы неграмотные люди, не имеющие возможности прочитать Священное Писание, увидев картины, научились мужеству настоящих слуг Божьих». О том же писал свт. Григорий Великий в 599 году: «Картины используются в церкви, чтобы позволить неграмотным при взгляде на стены понять то, что они не могут прочитать в книгах».[142]
В старинных православных храмах кое-где до сих пор сохранились фрески, сплошь покрывающие стены и своды, со сценами из Священного Писания или же условно-аллегорические. (Кстати, иконоборцы выступали не против изображений вообще, а против священных изображений: взамен они предлагали рисовать сцены охоты, пейзажи и т. п. Сейчас дико представить себе церковь, расписанную сельскими картинками или, скажем, бегами на ипподроме – но ведь это вполне могло бы состояться! А учитывая, что в