весело!
— Если перед выходом боишься, ну, если слабость воли и чувствуешь себя неуверенно, лучше к ротному подойди и скажи честно: «Так и так. Боюсь». Он тебя, ротный, поймет. В подразделении оставит. Ты свою смерть почувствовал. И обмани, не рискуй!
— В четвертой-то роте — Микошин! Все в каптерке, в каптерке. Не берут на задание. Он уже просил, просил ротного: «Возьмите!» Ну, взяли, а его в первом бою и… убили! Я сам обмывал Микошина! Думал, и меня вот так же обмоют!
— А мы в кишлак вошли, а там такой сад гранатовый! Огромный! И две скалы по бокам. И надо на скалы взойти, занять оборону. Я накануне из дома письмо получил, нехорошее. И у меня вроде предчувствия. Не хочу первым на гору идти. Пропустил вперед себя Брагинца. Он пошел и взорвался на мине! А я все думаю: ведь моя была мина, моя! Другому ее отдал!
— А я везучий! Второй год машину вожу, три раза уже подрывался и хоть бы что! Катки отрывает, днище мнет, а ноги вот они, целы! Голова болит!
— А я в первые дни приехал, нашел на земле патрон. Подобрал — ну, думаю, ценность! Нашел второй, опять подобрал. Редкость, добро! А потом перестал подбирать — столько здесь этого добра понасыпано!
— Пуля просвистит, и ты радуешься, что услышал. Значит, мимо! Не твоя! Думаешь, пусть они больше свистят!
— Тут, я скажу, ничего не страшно. Ни пули, ни мины. Страшно к ним в плен попасть. На кусочки порежут. Как поросенка.
— Вон Морозов из второй роты у них побывал. Но выбрался. Повидал там, рассказывал. Пришел весь седой. Я его сам в бане мыл. Лью ему на голову, а она все белая да белая. А ведь ты, говорю, Морозов, седой!
— Завтра «духи» пойдут на прорыв. Ох, жарко придется! Чувствую я, на нашу роту пойдут!
Веретенов рисовал, откладывал ненадолго альбом, просто слушал. Просто смотрел на них, смотрел на худое, освещенное лицо сына. И ему казалось: время остановилось. Все эти годы, стремительно несущиеся, увлекавшие его из пространства в пространство, из заботы в заботу, из боли в боль, — это время остановилось, прекратило свой бег. Начало копиться в этой ночной степи, у какой-то незримой плотины. Стало наполнять эту степь, мерно вздыматься к звездам. Все, что с ним теперь совершалось, совершалось не в летящем, несущемся времени, а в остановившемся, застывшем между высокими разноцветными звездами и близкими огнями коптилок.
Повсюду, вблизи и поодаль, краснели светильники. Солдаты окружали их, заслоняли, опять открывали. Сидели над ними, протягивали руки, приближали лица. Казалось, дышали на них, нашептывали, прикрывали ладонями. Будто волховали, хранили огонь. Множество маленьких жертвенников, запаленных в земле лампад испятнали степь. И над каждым велись разговоры! Одни и те же. О том же. Пользовались остановившимся временем. И он, Веретенов, пользовался. Был огнепоклонник, как все. Как сын, сидящий напротив, с неподвижными расширенными глазами, в которых дрожали две красные точки.
— Звезды здесь совсем другие, не как у нас. Их вроде больше, и они по-другому рассыпаны. У нас они белые, как соль, а тут вон красненькая, вон зелененькая, вон синенькая, как стекляшечки!
— А месяц здесь лодочкой. Плоско лежит. У нас — топориком, а у них — лодочкой!
— Все тут другое. Дома, одежда, поля. Если в фотоаппарат был, я бы щелкал, снимал. Домой бы альбом привез. Своим показал. Удивились бы, где я побывал! Что мы к ним сунулись? Пусть сами себя поймут, разберутся!
— С нами замполит беседу проводил, как тут себя вести. Святынь не осквернять. Кладбищ не трогать. Не заходить на женскую половину. У них девочка до двенадцати лет с открытым лицом ходит, а потом балахон надевает. А где не осквернять-то, когда из «бээмпэшки» по кишлаку лупишь!
— Прапорщик говорит: если на кладбище палка с зеленым флагом, значит, кто-то убит и не отомщен. И ты смотри в оба, как бы тебе пулю не послали.
— Когда им по-ихнему кланяешься, руку к сердцу прижимаешь, они довольны! А все одно тебе в спину пальнут!
— Мы раз в ущелье на кочевников наткнулись. Бородатые, в шкурах ходят, калоши из автомобильных шин. Стадо овец — и тут же дите малое сидит, вышивает. Мы им «бээмпэшками» дров натаскали. Очень благодарны были!
— Я бы изучил их обычаи, да все некогда! Изучаешь не обычаи, а тактику в кишлаках. Как в киризы солярку лить!
— Едут в автобусе, время молиться пришло, автобус останавливается, все выходят и молятся. Солдат идет с автоматом, время молиться пришло, он автомат отложил, достал платок, расстелил и молится. Помолился, взял автомат и дальше пошел! Без нас воевать не умеют.
— Детишек жалко! Их «дух» за кусок сахара мину ставить посылает. А что он понимает, ребенок-то! Сколько раз подрывались.
— Я первый раз басмача увидел убитого — его на «бээмпэшке» везли, на носу. В чалме, борода вверх торчит. Он из гранатомета бензовоз подбил. Неприятно было! А потом привык на трупы смотреть!..
— А мы раз у границы базу их захватили. Я в пещеру вошел — носилки в крови, деревянные доски в крови. Лежат убитые ихние. Лицо каждого тряпкой замотано, а на стене такая дощечка, и на ней по-ихнему что-то написано, должно, из Корана.
— Скорей бы у них тут поутихло. Жизнь бы стала нормальной. Народ-то здесь красивый, высокий. Очень честный, работящий. Они здесь себе жизнь хорошую могут построить. Я не хочу в них стрелять. Пусть замирятся. Тогда к ним приеду. Зайду в кишлак! Да нет, не приеду!
— А ты загадай, что приедешь!
— А как загадать?
— А ты здесь в земле копейку зарой и загадай, чтоб приехать!
— А у меня и копейки нет!
— Ну, пуговицу.
— Пуговица есть, от бушлата.
И солдат, тот, что был везучий, чья машина трижды взрывалась на мине, а ему хоть бы что, сероглазый, большеротый, пошарил в кармане, достал пуговицу со звездой. Тут же, рядом с огнем, выкопал ямку, зарыл пуговицу, прихлопнул ладонью землю.
— Чтоб мне приехать сюда!.. Чтоб лет через десять вернуться!
Все молча смотрели в то место, где были посеяны десять будущих лет. Верили, что заговор сбудется.
Веретенов чувствовал время, остановившееся перед незримой плотиной, прибывавшее из прошлого в этот недвижный час. И все сидящие тут дорожили этой неподвижностью, темной нарастающей глубиной прибывавшего времени, не перетекавшего в будущее. Обращали друг к другу серьезные тихие взгляды, негромкие, идущие от сердца слова. К чему-то себя готовили. К тому, что скрывалось для каждого за этой незримой плотиной. Таилось в завтрашнем дне, в невидимом городе, чье ночное дыхание туманило звезды. Небо переливалось, мерцало над далекими куполами и кровлями.
Там, в этом городе, в Деванче, не спали люди. Готовились к бою. Крались по пыльным дорогам. Вживляли в дорогу мины. Рассаживались у тесных бойниц, выставляли стволы винтовок. Молились в мечетях. Сидели, обратив к огню бородатые лица, и в их выпуклых темных глазах дрожали красные точки.
Веретенов все это видел — ночную длинную улицу с глухой глинобитной стеной, серую пыль в колее, какой-то дворик, намалеванного рыжего барса, зеленоватый осколок мерцавшей в пыли бутылки.
Прожив свою долгую жизнь, налюбившись, натрудившись, намаявшись, он сидел под афганскими звездами у чадного света коптилки, смотрел на сына. И казалось: в бесконечных мирах, среди тысяч светил и звезд, на какой-то безвестной планете, у красноватых огней вот так же сидят солдаты, мечется тень по броне, белеет на башне цифра 31 и кто-то, проживший жизнь, с мольбой и любовью смотрит на сына.
— Простите, можно вас попросить? — перед ним стоял солдат с округлым миловидным лицом, с наивно приподнятыми бровями. Солдат смущался, щеки его покрылись румянцем. — Можно вас попросить?