остро пахнущую струю в ведро. Когда оно наполнилось, знаками повел за собой расторопного, суетящегося афганца, и они перелили горючее в комбайн. Еще и еще раз.
— А теперь, товарищ лейтенант, смотрите, что мы умеем!
Кандыбай угнездился в кабине. Улыбнулся, подмигнул афганцу. Запустил двигатель. Опробовал рычаги управления, заставив вращаться в комбайне шкивы и колеса. Наполнил железную полую машину гулом и рокотом. Опустил ниже жатку с режущей молнией ножей, с крутящимся, хлопающим воздухом мотовилом. И тронул комбайн вперед.
Алая махина надвинулась на белую стену пшеницы. Коснулась ее. По пшенице побежала, как по воде, волна. И комбайн, утопая в колосьях, вошел в них, выстригая поле, неся перед собой яркий мелькающий вихрь, оставляя сзади колючую рябую стерню.
Люди, опустив серпы, перестали работать. Смотрели на красную грохающую машину, идущую вдоль их поля. Председатель, подпрыгивая, взмахивая руками, стараясь повторить движения мотовила, шкивов, крутящего штурвал комбайнера, бежал по стерне, оглядываясь на Коногонова. Звал за собой, не в поле, а куда-то вверх, ввысь, куда намеревался взлететь вслед за алой огромной птицей.
Комбайн приподнял в хвосте решетку и вывалил спрессованный куб соломы. Золотая, напоминающая слиток копна лучилась, испускала сияние. Коногонов, откинув на спину автомат, ликуя, подошел к копне, к председателю, волочившему на своем башмаке колосок, вздымавшему руки вверх, благодаря то ли небо, то ли сидящего в высокой кабине сержанта.
Комбайн развернулся и пошел обратно. Кандыбай помахал Коногонову. Проежая мимо, обдавая его теплым духом спелых выбитых зерен, грохотом бушующего железа, снова открыл хвостовые ворота, вывалил рядом с первой вторую золоченую башню. И зрелище этой яркой живой копны наполнило Коногонова ликующим чувством.
Здесь, в афганском селении, на истерзанных войною полях, он творил свое негрозное дело. Не стрелял, не губил хлеба, а косил, собирал.
Коногонов вдруг подумал о друге. О сверстнике, с кем дружили в университете. Вечно спорили, превратив свой союз в непрерывную незлобивую распрю. Искали друг друга, чтобы спорить, схлестнуть свои интеллекты, осыпать друг друга упреками, почти рассориться и снова торопиться друг к другу. Часами по телефону обсуждали проблемы истории. Друг изучал древний Псков, тонкую, светлую культуру на северо- западе Руси, уходившую корнями в языческие толщи угро-финнов и кривичей, осевших на озерах и реках. Ездил копать древние жальники, извлекая из погребений бронзовые ожерелья, височные кольца и гривны и хрупкие безымянные кости витязей, рыбаков, земледельцев. Друг упрекал Коногонова в том, что тот отказался от познания отечества, углубился в ислам, питал своим духом чужое дерево, в то время как здесь, в родной истории, был непочатый простор для талантов, смелых открытий, бескорыстного, одного на всю жизнь служения. Друг не хотел принимать его, Коногонова, доводов, что судьба России давно слилась с судьбою народов Востока, и мощный, один из главных векторов русской истории глядит на Восток. В сегодняшней многоликой державе соединилось множество разных народов, в том числе и восточных, питая общее древо, взращенное среди трех океанов.
Вот если бы друг оказался сейчас с ним рядом! Увидел его посреди афганского поля, по которому ходит красный советский комбайн и казах из целинной степи убирает пуштунский хлеб. «Ну какой еще аргумент тебе нужен!»
Он приближался к копне, видя, как председатель, опередив его, торопится навстречу комбайну, сделавшему новый разворот, проглотившему добрую половину поля, разделив пшеницу на ворохи огненно- белой соломы и на невидимое в бункере зерно. Он был погружен в полемику с другом. Обдумывал, как запишет новые, родившиеся на пшеничном поле доводы, в свою сокровенную тетрадь. И люди, что перебегали по другую сторону низкой глинобитной стены, были похожи на других, стоящих у края нивы с серпами. Те же голубоватые и желтоватые перевязи, те же пузырящиеся просторные штаны, тот же поблескивающий в руках металл. И только когда ахнул тугим дымом гранатомет и шипящая, рассыпающая искры струя с огненной головой промчалась мимо него, вонзилась в броневик, лопнула внутри и машина, содрогнувшись, брызнула пламенем, только тогда он понял, что люди за стеной держат в руках оружие и это оружие бьет по нему, Коногонову, пуская вокруг молниеносные свисты.
Он растерялся, остолбенел, забывая упасть. Видел огромными от ужаса глазами всю окрестность разом.
Узко висела, не успев расшириться, дымная трасса, соединившая гранатометчика в серой чалме с горящим броневиком. Комбайн продолжал молотить, и в стеклянной кабине двигался Кандыбай. Председатель бежал, расставив руки, огибая копну. Но Коногонов, в прозрении испуга, понимал, что случилось то, поджидавшее его поминутно, о чем говорили ему постоянно, что до времени его обходило, доставалось другим.
Он увидел, как запнулся, упал председатель. Тонкие красноватые иглы, пощупав его, лежащего, поколов вокруг него поле, поднялись выше, полетели туда, где бежали врассыпную крестьяне, хоронясь в арыке, исчезая в пшенице. Председатель лежал неподвижно, голубея одеждой, и Коногонов вдруг подумал, что в его башмаке все так же торчит колосок.
Выстрелы и трассы сместились, били теперь по комбайну. Коногонов почти телесно ощущал пулевые попадания в краснотелую машину, прострелы в жесть и в стекло. И там, в кабине, в расколотом стеклянном кристалле, они попадали в живое тело, в Кандыбая. Комбайн встал, мотовило продолжало крутиться, молотя пустой воздух. А в кабине метался, ударялся о стеклянные грани сержант. Оседал, пропадал. И эти два почти одновременных попадания — в председателя и Кандыбая, зрелище двух пораженных машин — броневика и комбайна, заставило его очнуться. Паралич, словно больное, сотрясшее его электричество, прокатился сквозь тело, судорогой ушел в землю. Он был теперь один среди открытого поля. В руках у него был автомат. Он был офицер, принимающий бой в одиночку.
Он резко упал на землю. Выставив автомат, полоснул по вершине стены, видя, как задымилась пробитая глина и стрелки спрятали свои головы. Упруго вскочил, заостряясь в беге, увиливая от пуль, метнулся с открытого места к копне, врезаясь в нее, накалываясь на остья соломы. Запах свежевымолоченного зерна, спасительный запах и цвет, становились для него цветом и запахом боя.
Из-за стены стреляли в копну. Он чувствовал, как свинец уходит в солому, застревает в ней, остановленный сплетеньем бесчисленных хрупких стеблей, спасавших ему, Коногонову, жизнь.
Он выглянул, просматривая стену сквозь прорезь своего автомата, помещая ее на матерчатый ком чалмы, спуская крючок. И там, на другом конце простучавшей, умчавшейся очереди раздался крик, поднялся в рост человек и рухнул на стену, свесив вниз руки и голову, переломленный надвое смертью. Другие двое, пригибаясь, пузырясь шароварами, побежали, не стреляя. Коногонов послал им вслед две короткие нервные очереди и не попал.
Было тихо. Никто не стрелял. Он лежал за копной, ожидая повторения атаки. Но атаки не было. На краю пшеничного поля, у груды межевых камней, горел и дымил броневик. На другом конце поля все так же тарахтел, крутил мотовилом застывший комбайн. И фигура сержанта, недвижная, чуть темнела в кабине. На стерне, вытянув голые руки, лежал председатель. Как бы кинувшись навстречу ему, протянув для пожатия руки, висел на стене убитый басмач. И он, Коногонов, живой, лежал у копны между двух убитых, и синее осеннее небо без облачка сияло над ним. И вид этой ясной восточной лазури на мгновение потряс его. Словно чье-то всевидящее и вездесущее око наблюдало за ним, здесь лежащим, не убитым — убившим. Но это потрясение тут же прошло, как недавний паралич, спустилось судорогой в землю.
Он поднялся из-за копны. Тут же присел, ожидая выстрела. Но выстрел не прозвучал. Белело наполовину сжатое поле. Зеленел в отдалении кишлак. И никто не стрелял.
Он держал автомат, готовый к бою. Упруго, на носках, шел по земле, слыша, как хрустит стерня. Подошел к председателю. Увидел, что щека его прижата к земле, глаза выпучены, а в горле, в кадыке, там, куда он недавно показывал пальцем, чернеет дыра. Председатель был мертв. Коногонов, не трогая его, двинулся дальше.
Комбайн смотрел на него своим прожектором, шлепал мотовилом, стучал, что-то говорил, шевелил без устали деревянными лопочущими губами. Коногонов влез по трапу в кабину и увидел, что бункер пробит. Из него тонко, с перерывами льется зерно, будто в бункере билось невидимое сердце, пульсировало, выталкивало струйку пшеницы.
Он открыл дверь кабины и увидел лицо Кандыбая, живое, моргающее. Сержант кивал головой,