именно трезвый и жесткий конъюнктурный расчет, именно страх за свою политическую карьеру (а отнюдь не стремление «всех помирить») толкнули Сильвестра (как и Алексея Адашева [207]) тотчас, когда стало ясно, что Иван при смерти, фактически изменить своему покровителю, отказаться настойчиво, со всей силой пастырского красноречия, поддерживать кандидатуру сына царя — законного наследника. Напротив, мигом оценив ситуацию, истинный придворный, иерей Сильвестр своей навязчивой «миротворческой» суетой сразу попытался заслужить благосклонность к собственной персоне в стане врагов Грозного — в стане Владимира Старицкого. «Польза государства» здесь была явно ни при чем…

Вот что судилось, вместе с тяжелейшим нервно-физическим кризисом, перенести Ивану на двадцать четвертом году жизни и менее чем полгода спустя после одержанной им величайшей победы. Перенести, превозмочь и идти дальше. Как? Какими силами?..

Действительно, на первый взгляд (вернее, взгляд со стороны, свысока) загадочным и непостижимым может показаться выздоровление царя. «Однажды застали его бояре сидящим на ложе, и царь объявил им со смешком, что бог исцелил его» — «раскрывает тайну» наш исторический «психоаналитик». Оставим эти слова на совести автора, вряд ли он не ознакомился хотя бы с мнением Карамзина по сему поводу[208]… Со смертного одра Ивана мог поднять именно только бог, только его долг перед ним, его священный и тяжкий, как крест, долг государя. Изможденный и обессиленный, наблюдая то, что было хуже любого кошмара — предательские метания, мгновенную измену даже самых (казалось бы) верных, — он понял, что оставлять страну, как и сына-младенца, ему не на кого, что снова с точностью повторится все то, что творилось во времена его малолетства и что уходить поэтому ему нельзя. И Иван встал. Но встал уже совершенно иным человеком. Человеком, заглянувшим не только в глаза смерти — их не раз он уже видел под стенами Казани. Нет, куда страшнее был взгляд полного одиночества, впервые обдавший его своей ледяной стылостью в момент смерти матери. Отныне этот холод станет мучительным спутником государя до конца жизни, и лишь Анастасия — прекрасная и кроткая его жена, единственная в мире живая душа, которая ничего не искала, не ждала, не требовала от него, но просто любила таким, каким он был, — еще могла временами отогревать Ивана своей простой человеческой искренностью. Но придет час, и ее тоже не станет…

…После всего случившегося государю долго не хотелось никого видеть, да и говорить с кем-либо из приближенных, вероятно, тоже — уж слишком нагляден и тягостен был урок, полученный им. Но вряд ли еще думал он тогда и о каких-то жестких мерах. Исторические факты свидетельствуют: ни один из участников «мятежа у царевой постели» не понес тогда никакого наказания. При дворе остались и Сильвестр, и Адашевы, и даже князь Владимир Старицкий. Нет, скорее Иван стремился просто уйти, уехать подальше и на вольных просторах дорог осмыслить все сам, собраться с силами и решить… решить, как жить дальше, когда уже не ведаешь, кому верить. Когда увидел: стоит лишь на мгновение ослабнуть твоей воле, как над тобой сразу, хищно каркая, норовя заглянуть прямо в глаза — жив ли? — черной стаей начинает кружить измена и даже самый преданный в одночасье может оказаться лютым врагом? Как теперь преодолеть эту трещину отчуждения к тем, которых еще вчера любил, доверял безгранично? Как простить то, что прощать не должно, невозможно, но и не простить нельзя? Наконец, как править страной, как беречь вверенных богом людей, коль даже собственное дитя не золен защитить? Душа его вопрошала, но ответа не находила… -

Если хоть на мгновение представить все это, не будет трудно понять то, что иные историки рисуют не иначе как неразумный и необъяснимый его шаг: едва встав на ноги после тяжелой болезни, Иван сразу (в мае месяце) покинул Москву, отправившись на богомолье в один из самых отдаленных русских монастырей — Кирилло-Белозерский, на север, почти на край земли. Отправился с минимальной свитой, но настояв при этом, чтобы с ним вместе обязательно выехали Анастасия с маленьким царевичем Дмитрием и глухонемой брат Юрий Васильевич. Брать полугодовалого ребенка в такую дальнюю дорогу и правда не стоило. Но… кто теперь с точностью может доказать или опровергнуть предположение о том, что помимо чисто человеческого желания видеть рядом лишь близкие и дорогие лица жены, сына, родного брата, Иван, кроме того, просто поостерегся (после пережитого) оставлять царевича одного, на попечение дворцовых нянек и мамок — слишком много (и у многих) откровенную ненависть вызывало уже одно существование грудного наследника престола…

Далеко не случайно был выбран Иваном для поездки и Кирилло-Белозерский монастырь. Именно в тех далеких краях уже много-много лет подвизался в монашестве один из ближайших советников и свидетель последних дней его отца — Вассиан Топорков. И коль доверял старцу сам Василий III, то вполне логично, что в тяжелейший момент жизни именно к другу отца хотелось обратиться молодому царю за духовной поддержкой, ему задать главный, гнетущий душу вопрос: «Како бы могл добре царствовати и великих и сильных своих в послушестве имети?» «Добре царствовати» для него действительно было самым важным.

И, уединившись для такого сложного, а значит, несомненно долгого разговора один на один с Иваном в келье, среди лампад и строгих ликов, Вассиан ответил сыну покойного друга-государя совершенно четко, так, как ответил бы, наверное, сам отец. Сей непреклонный защитник самодержавного образа правления, свято хранивший верность ему несмотря на все опалы и лишения, перенесенные во времена боярщины, должно быть, отнюдь не «на ухо»,[209] но твердо и веско, с несокрушимой убежденностью и силой глядя в усталые, полные смятения и боли глаза царя, сказал, что истинному государю не должно подчиняться «синглитскому совету» (т. е. боярской Думе). Что своеволие высшей знати нужно сломить, побороть любыми средствами, а иначе добра не будет… И только тревожный, ломкий огонек свечи, догоравшей между ними на столе, вздрагивал от тяжелой правды этих выстраданных всей жизнью слов старца…

Характерно, что по привычке лишь бегло упомянув об этой вовсе не беглой встрече царя с Вассианом Топорковым, Эдвард Радзинский ни единым словом не обмолвился о том, что позднее как раз в этих советах старца «Курбский усматривал главную причину последующих „великих гонений“ против боярства. Имея в виду (слова) Вассиана Топоркова, Курбский писал, что топорок, сиречь малая секира, обернулся великой и широкой секирой, которой посечены были благородные и славные мужи». [210]

А ведь это замечание князя Андрея невольно раскрывает многое… Раскрывает, например, то, что Курбский и иже с ним, как никто лучше были осведомлены, кто такой инок Вассиан Топорков и на какие мысли мог он натолкнуть Ивана. Потому-то так настойчиво стремились они отговорить царя от поездки, якобы беспокоясь о его неокрепшем еще здоровье, но на деле стремясь сорвать, не допустить столь важную для него (и опасную для них) встречу — даже тогда, когда государь с семьей уже выехал из Москвы. С этой целью, например, во время остановки в Троице-Сергиевом монастыре Алексеем Адашевым и Андреем Курбским было устроено свидание Ивана с переведенным туда на покой Максимом Греком. Ему, давнему стороннику оппозиционеров-нестяжателей и, по словам историка, «идейному предшественнику Курбского»,[211] поручили вновь, как когда-то, пустить в ход свои способности критика-обличителя, что он с готовностью и выполнил. Во время краткой встречи с едва оправившимся после смертельной болезни царем, Грек… не нашел ничего лучшего, нежели надменно упрекнуть его в том, что «чем по богомольям ездить, лучше бы государь позаботился о вдовах и сиротах, оставшихся после Казанского похода»,[212] хотя из всего вышеизложенного читатель знает: в невнимании к главным интересам «вдов и сирот», как и к делам «казанского строения», можно заподозрить кого угодно, только не Ивана Грозного… Однако, уважая преклонные лета знаменитого монаха, царь со смирением принял эти слова, никак не ответив на их явную несправедливость. Но и от своих планов добраться до Кириллова монастыря не отказался. И тогда Максим уже вдогонку царю, уже через тех же Адашева и Курбского передал свое мрачное пророчество: умрет царский сын в дороге, не вернется в Москву…

Было ли сие страшное прорицание последней желчной местью гордого мятежного обличителя русскому самодержцу? Или наоборот, уже стоя у порога смерти, в чем-то раскаялся Грек и, замаливая грехи, рванулся предостеречь Ивана от того ужасного, что стало вдруг известно ему? Или, наконец, пугающее предсказание было специально выдумано (и приписано монаху) самими Адашевым с Курбским как последняя попытка удержать государя от поездки? Этого мы уже никогда не узнаем. На сей счет у нас имеется лишь один бесспорный факт: царевич Дмитрий действительно погиб в дороге. И погиб при столь невозможных,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату