перспективу личного обогащения и именно потому стремившиеся к максимально скорому приведению этих земель в полную покорность неважно какими средствами, Иван с самого начала думал явно о другом. Он думал о престиже, о привлекательности власти московского государя. И именно как раз поэтому произошло его первое столкновение с Андреем Курбским.
Спор вспыхнул на общем военном совете, созванном царем непосредственно после окончания боев за Казань и посвященном вопросам «об устроении града нововзятого». На этом совете Иван, помимо прочего, высказал свое намерение немедленно покинуть город и вывести все основные русские войска из ханства,[187] оставив в нем лишь минимальное их количество — для поддержания порядка. Как свидетельствует участник того совета, князь Курбский, это предложение государя встретило резкое осуждение неких «мудрых и разумных» вельмож (в числе коих находился и он, «любимец» царя). Эти «мудрые и разумные» требовали от Ивана как раз противоположного — того, чтобы государь, оставшись в Казани на зиму «со всем воинством», продолжил военные действия «и до конца выгубил воинство бусурманское и царство оное себе покорил и усмирил землю на века».[188] Вот на что толкал Ивана Грозного (и впрямь, видимо, «со слезами умиления») великий человеколюбец и невинный страдалец за правду (по мнению г-на Радзинского), князь Андрей Михайлович Курбский!
Однако у молодого царя хватило выдержки настоять на своем и не поддаться на правокационные требования знати. Правда, Курбский много лет спустя утверждал, что Иван поступил так лишь «по совету шурьев» Захарьиных — братьев царицы Анастасии, торопивших Ивана в Москву ввиду того, что царица была на сносях и со дня на день ожидалось рождение у государя первенца… Но даже если так, даже если допустить, что только мотивы сугубо личные заставили его столь быстро покинуть Казань и стремглав помчаться в Москву, к жене, то без огромной армии и обоза он добрался бы до столицы значительно скорее. Между тем царь вернулся из победного похода именно со всеми своими войсками, как триумфатор. А значит, прав здесь более не озлобленный князь-изменник, в тоске и одиночестве эмигрантского бытия писавший свои воспоминания. Прав профессиональный историк, объясняющий быстрый отвод царем своих ратников из Казани тем, что «в противовес политике истребления и усмирения», за которую ратовала часть его знати, «Иван IV сформулировал политику Русского государства в отношении населения бывшего Казанского ханства как политику, основанную на (мирном) привлечении на сторону Русского государства основной (его) массы, послав „по всем улусам черным людям ясачным жалованные грамоты опасные, чтобы шли к государю не бояся ничего; а кто лихо чинил, тому бог мстил; а их государь пожалует, а они бы ясаки платили, якоже и прежним казаньским царем“.[189] Такой характер политики не только не требовал сохранения в Казани основных военных сил Русского государства (вещь опасная, кстати сказать, и в стратегическом отношении, так как лишала Русское государство возможности отпора на южной границе в случае нового нашествия крымцев), но, напротив, делал естественным и целесообразным возвращение Ивана в столицу».[190]
И это было воистину великое возвращение! В отличие от последующих историков и писателей, русский народ по достоинству оценил то, что свершил во имя его двадцатитрехлетний[191] царь Иван Васильевич, сквозь тяжкую толщу веков и проклятий пронеся в своем сердце благодарную память о той победе. Ни об одном из русских государей, исключая лишь былины о Владимире Красное Солнышко, в которых слились к тому же образы сразу двух исторических деятелей — Владимира Крестителя и Владимира Мономаха, — более не сложил и не сберег он столько героических песен и легенд, сколько о Грозном царе-избавителе. Это ли не самый лучший, самый дорогой памятник на все времена?.. Знаменитый историк С. М. Соловьев, пытаясь объяснить, почему завоевание Казани неизмеримо памятнее народу, чем, скажем, более близкая по времени Полтавская битва, говорит, что то историческое одоление «было не следствием личного славолюбия молодого царя и не было следствием стремлений великих, но не для всех понятных, каково, например, было стремление к завоеванию Прибалтийских областей; завоевание Казанского царства было подвигом необходимым и священным в глазах каждого русского человека… (ибо) подвиг этот совершался для… охранения русских областей, для освобождения пленников христианских».[192] А потому и через века живо, будто строчки прямого репортажа с места события, читаются восторженные слова монаха-летописца, не смогшего остаться в стороне от общего ликования, рассказывая о том, какое огромное количество людей встречало Ивана уже на подступах к Москве, далеко за городскими стенами, в полях, где «и старые и юные вопили великими гласами, так что от приветственных возгласов ничего нельзя было расслышать».[193] Летописцу вторит Карамзин: «Приближаясь к любезной ему столице, царь увидел на берегу Яузы огромное множество народа, так что на пространстве шести верст от реки до посада оставался только самый тесный путь для государя и дружины его. Сею улицею, между тысячами московских граждан, ехал Иоанн, кланяясь на обе стороны, а народ, целуя ноги, руки его, восклицал непрестанно: „Многая лета царю благочестивому, победителю варваров, избавителю христиан!..“». [194] И, медленно проезжая по этой живой улице, Иван, с непокрытой головой, в сверкающем на солнце полном боевом доспехе, тоже был, наверное, счастлив. Счастлив, как никогда более в жизни…
Уже совсем скоро произойдет, по выражению Эдварда Радзинского, «тревожное событие, впрочем, скоро забытое», но тем не менее оказавшееся «впоследствии роковым для многих…». Действительно роковым…
Блестящая казанская победа Ивана Грозного явилась огромным достижением не только в военном и внешнеполитическом отношении. Она, как не бывало со времен Дмитрия Донского, подняла авторитет молодого царя внутри страны. Это непреложный факт — тысячи и тысячи людей совершенно справедливо считали его теперь именно своим избавителем и защитником. «Ты, государь, вывел нас из ада»,[195] — говорили русские полоняники-рабы, освобожденные им после взятия Казани. И Иван, сознавая этот успех, эту поистине (как сказали бы теперь) всенародную поддержку, стремился максимально использовать ее для продолжения реформ. Официальная летопись гласит: немедленно по возвращении из победоносного похода царь объявил о своем намерении «пожаловать всю землю» и полностью ликвидировать кормления,[196] иначе говоря, завершить то, что уже было начато Судебником 1550 г…
Но… указанная «декларация Ивана означала новый серьезный удар по политическим и экономическим интересам боярства», неся в себе угрозу резкого ограничения его участия в управлении страной, равно как и утраты значительной части доходов.[197] А потому стоит ли удивляться, что боярская Дума полностью провалила этот законопроект, переданный государем на ее рассмотрение в декабре 1552 г.? Впрочем, взбешенная таким «бесчестьем» знать отказалась тогда же обсуждать («поотложиша»[198]) и многие вопросы «казанского строения», нерешенность коих, в свою очередь, спровоцировала восстание черемисов в Поволжье. Так «радели» бояре своему государю. Так рвалась последняя пелена их показного подобострастия.
Всю жестокость создавшегося положения вскрыла тяжелая болезнь Ивана, постигшая его в марте 1553 г. По всей вероятности, организм молодого человека просто не выдержал высочайшего напряжения душевных и физических сил в течение целого ряда лет, венцом которых явилось взятие Казани. Никакой передышки, мы видели, не позволил себе государь и после победы. Напротив, как раз с того времени уже явное, уже с открытыми спорами в Думе противостояние Грозного и оппозиционных бояр стало нарастать, найдя свое логическое завершение в циничном «мятеже у царевой постели», как назвал его позднее сам Иван. Именно возле нее, именно после того, как царь, сраженный «огненным недугом», в течение десяти дней пролежал при смерти, мучимый жаром и бредом, они решили, что часы его сочтены и снова пришел их момент… 11 марта дьяк И. М. Висковатый (которого иностранцы называли русским канцлером), видя, что надежды на улучшение состояния государя уже нет и справедливо опасаясь за дальнейшую судьбу династии, предложил ему подписать завещание, а потом немедленно провести традиционную церемонию «целования креста» — т. е. принесения присяги на верность наследнику государя, четырехмесячному сыну Ивана Дмитрию. В тот же день сие и было осуществлено: первыми присягнули «ближние бояре» — члены правительства (среди которых, кстати, был А. Ф. Адашев, но отсутствовал князь Д. И. Курлятев, дипломатично вдруг занемогший). Однако когда назавтра, 12 марта, пришла очередь «целовать крест» Дмитрию уже членам боярской Думы, то большинство их сделать это открыто отказались. Сии благородные мужи, очевидно, в явственном предвкушении грядущей свободы отбросив даже внешнюю скорбь и почтительность к государю, лежащему на смертном одре, прямо заявили, что не хотят служить наследнику-«пеленочнику» (младенцу), так как «владеть» и править будет не он, а его дядья-регенты —