призывать к терпимости… Да будет известно уважаемому писателю, что по своим взглядам, как явствует из документов, поп Сильвестр был близок как раз к нестяжателям, т. е. к противникам официальной церкви, резко критиковавшим ее и выступавшим за полный отказ ее от земельных владений. В силу именно таких убеждений Сильвестр вряд ли мог выступить в роли защитника церкви перед Иваном, как это нарисовано в тексте книги богатой фантазией автора. К сожалению, его яркие картинки, подающие Сильвестра чуть ли не главным деятелем собора, который будто бы вновь «смирил» (пока!) Грозного царя, совершенно не подтверждаются тем реальным (и общеизвестным!) соотношением политических сил существовавшим на Стоглавом соборе 1551 г. А оно было таково, что действительно, принимая участие в работе собора и даже подготовив (как полагают историки) целый ряд вопросов для соборного обсуждения, «нестяжатели» находились там все же в явном меньшинстве и ощутимого успеха достичь не смогли.
Не смогли, несмотря на то что с самого начала царю вроде бы должна была импонировать и резкая их критика по поводу церковных нравов, и главное требование — полный отказ церкви от земельных владений. Дело здесь, наверное, заключается в том, что Иван все-таки хорошо знал, кто стоит за их «смиренно» согбенными фигурами. Знал, в кого направлены, к примеру, потаенные стрелы моралистических проповедей Максима Грека, столь превозносимого Э. Радзинским. Сей монах (действительно грек по происхождению), приглашенный в Москву исключительно в качестве переводчика церковно-служебной литературы, однако, явно этой скромной ролью не удовольствовался (что вполне объяснимо опытом, приобретенным за годы жизни в возрожденческой Италии), вскоре близко сошелся с «нестяжателями» и не посчитал зазорным вмешаться в самую гущу мирских проблем, выступая едва ли не трибуном «ортодоксальности»…
Скажем, Иван, должно быть, помнил, знал по рассказам очевидцев, что еще свыше двадцати лет назад именно Грек яростно осуждал развод его отца, назвав второй брак Василия III с Еленой Глинской «великим блудом». Он же, Грек, упрекал тогда великого князя и в не слишком почтительном отношении к боярской Думе, в том, что все дела Василий предпочитал решать без нее, собирая лишь ближайших советников. Теперь же, годы спустя, пришла, по всей видимости, очередь уже для сына Василия стать объектом порицания строгого мниха. И снова и снова, как подчеркивает исследователь, «в нравоучительных размышлениях (Максима Грека) о судьбах византийских царей, погибших потому, что они „презирали своих бояр“, и в притче о нечестивом юном царе, подпавшем под власть своих порочных страстей, — находило в завуалированной форме свое выражение недовольство княжеско-боярских кругов политикой Ивана Грозного»…[155]
Однако… однако известно: неистово обличать, требовать кристальной чистоты и праведности всегда легче, чем делать реальное дело. А посему, когда в 1554 г. (более трех лет спустя после Стоглава) царь Иван, невзирая на все то, что было ему известно о взглядах и политических пристрастиях монаха-писателя, обратился к Максиму Греку с личным посланием, в котором просил оказать ему действительную помощь — помощь в борьбе с ересями, т. е. написать полемическое сочинение с опровержением еретических взглядов, и, таким образом, применив свой проникновенный дар церковного публициста как раз там, где это было необходимо прежде всего, исполнить прямую обязанность поборника истинного христианства, то «мудрый старец» даже не ответил на эту просьбу молодого царя и писать на сей раз ничего не стал. Историки объясняют это довольно просто: Максим Грек счел за лучшее промолчать, остерегаясь быть втянутым в процесс над близким ему еретиком Матвеем Башкиным.[156] Но и этот весьма характерный нюанс остался вне поля зрения нашего рассказчика…
Вернемся к реформам Грозного. Складывается впечатление, что Э. Радзинский вовсе не из-за кажущейся скучности, ненужности таких «деталей» для его повествования столь бегло миновал вопрос о реформаторской деятельности Ивана IV, по сути сведя весь разговор лишь к констатации того, что государь заставил всех служить себе и только себе… Нет, вероятно соображения автора на сей счет были значительно глубже. Заключались они в понимании того, что если кратко и хоть сколько-нибудь честно, отсекая позднейшие домыслы и искажения, рассказать читателю об этих преобразованиях, ему неминуемо пришлось бы подойти к выводу о том, что реформы были тщательно продуманы и целенаправлены. Все они последовательно вели к решению главной для Ивана задачи — к восстановлению законопорядка и укреплению государства, к тому, чтобы оно действительно могло выполнять свое назначение — защищать подданных, обеспечивать для них приемлемые условия жизни и труда. Да, несомненно, что при этом многократно возрастала и крепла его личная власть — власть государя. Задолго до Людовика XIV молодой русский самодержец Иван Грозный с полным правом мог бы сказать: «Государство — это я», правда, вкладывая в сию крылатую фразу совершенно иной, более глубинный смысл, нежели его блестящий европейский собрат. Ибо если правление Людовика считается вершиной французского абсолютизма, когда из народа беспощадно выжимались последние гроши, а оторванный, отгороженный от этого самого народа версальский двор блистал почти безумной роскошью и гигантский штат титулованной и нетитулованной королевской обслуги, стремясь удовлетворить любое пожелание своего короля-солнца, как кровожадный монстр, поглощал едва ли не весь национальный доход страны, то Иван IV был всему этому прямой противоположностью. Сказав, что «государство — это я», он не согрешил бы перед истиной, ибо действительно, его Русь всегда была частью его души, его крестом, его достоянием и его «отчиной», которой он служил, как мог сам и понуждал служить свою аристократию.
Мы ведь далеко не случайно привели немного выше слова знаменитого историка В. О. Ключевского, указывавшего, что уже в первые годы царствования Ивана Грозного «смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований».[157] Укрепление законности и власти в стране как воздух необходимо было ему не только для того, чтобы обезопасить свой народ от внутренних притеснений, но и от ВНЕШНЕЙ АГРЕССИИ. Слабое, разобщенное государство не в состоянии себя защитить — он видел и знал это с детства. Так же, как с самого начала своего царствования он ясно сознавал, что ему придется много и упорно воевать. Доказательства всегда были у него перед глазами: скажем, с 1534 по 1544 гг., т. е. с момента смерти его отца и все годы боярской анархии — лишь вдумаемся в этот реальный исторический факт! — казанские татары ежегодно совершали грабительские набеги на Русь.[158] Ежегодно с методичной жестокостью они сжигали русские города, насиловали женщин, убивали детей, захватывая и угоняя в рабство, на муки и лютую смерть многотысячный полон. Где впоследствии продавали сей высокоценный живой товар, мы уже говорили выше. Равно как говорили мы и о том, что набеги эти очень часто осуществлялись не одними лишь казанцами, но и крымцами, объединенные силы которых неизменно поддерживал их верховный сюзерен и покровитель — Османская империя. Причем по- разбойничьи подвижные отряды степняков разоряли не только окраины, не продвигались далеко в глубь страны — к Владимиру, Костроме и даже к Вологде.[159] А потому, нисколько не преувеличивая, сам Иван писал, что после таких нашествий «От Крыма и от Казани до полуземли пусто было»,[160] свидетельствуя тем самым, о чем действительно болела душа царя, что именно подвигло его, всего лишь девятнадцати лет от роду, впервые повести войска на Казань…
Глава 6. Взятие Казани — агрессия или защита?
Между тем в тексте Радзинского все опять предстает совершенно в ином свете. Неожиданно, без какой бы то ни было логической последовательности переходя от одного вопроса к другому (но ни один из них не раскрывая до конца, как это было уже неоднократно показано всем предыдущим изложением), автор продолжает в том же духе. От досужих размышлений о «мире рабства и власти», олицетворением и главным кодексом которого стал, по его мнению, сильвестровский Домострой, г-н литератор, повторим, сразу вдруг перескакивает к походу 1552 г. на Казань, ни словом не упомянув о том, как готовился этот поход, как накрепко был связан со всем комплексом проводимых Иваном реформ. Да и само падение Казани происходит у автора как-то уж неправдоподобно быстро, одномоментно, в силу чего от читателя (а тем паче от телезрителя) остается почти сокрытым, ускользает смысл и значение этого поистине грандиозного события, а также то, как тяжко, ценой каких усилий была завоевана сия победа.
С неким тайным умыслом или же без оного, но Эдвард Радзинский не сказал доверчивому читателю о том, что поход 1552 г., завершившийся взятием Казани, был отнюдь не первым, а уже третьим по счету