гуляющими. Видны они и из окон шести этажей. Первое, что поразило Андрея, — окна камер открыты, нет железных рам, матовых стекол. На подоконниках узники. И все почему-то смотрят на него.
С третьего этажа чей-то густой бас окликнул: — Вы кто?
Андрей не понял вопроса, да и не был уверен, что он обращен к нему. Но вопрос повторили другие окна.
— Желябов.
— Политический?
— Да, по процессу.
— Зачем же вы гуляете? Мы не ходим гулять… Андрей опять удивился. Собственно, почему его прогулка вызвала такой переполох и почему не гуляют другие? Может быть, открытые окна заменяют им пребывание в «загоне»?
Там будет видно, а пока надзиратель должен немедленно отвести его обратно в камеру.
Через несколько дней Андрей освоился с порядками Дома, узнал он и причину отказа от прогулок. Но только после того, как был принят в «клуб».
О, это был удивительный «клуб»!
С шестого этажа до первого шли канализационные трубы. По обе стороны труб в каждой из двух соседних камер располагались стульчаки унитазов, соединенные с трубой коленом. Открыв крышку стульчака и промыв водой раковину, каждые двенадцать одиночных камер составляли свой «клуб» и могли беспрепятственно разговаривать. Даже не нужно было громко кричать, слышимость великолепная. Андрею сразу прочли стихи, пародию на Фета, «Шепот, робкое дыханье, трели соловья…»:
Объяснили, как справиться с тяжелой железной рамой на окне. Ее просто отвинчивали и ставили на пол. Свежий воздух, изредка солнце, живой голос товарищей, а вечерами даже концерты.
Приобрел Андрей и «коня». Нехитрое приспособление — шнурок переброшен в окно соседа направо, налево, на верхний этаж, вниз. «Конь» доставил Желябову книги, бумагу и даже вкусные вещи, которыми делились товарищи, имевшие родственников, а значит, и передачи.
В эти июльские дни Предварилка напоминала встревоженный улей. Буквально накануне водворения в нее Желябова произошла «Боголюбовская история», переполошившая начальство и весь Петербург.
Градоначальник Трепов изволил посетить эту тюрьму-склеп. А она сидела на подоконниках, громко разговаривала в «загонах», перемахнув через решетки, прогуливалась по двору.
Трепов остолбенел. Недалеко от него стоял Боголюбов, уже осужденный и приговоренный к каторге.
Генерал подскочил к узнику.
— Ты как смеешь стоять предо мной в шапке? И не успел Боголюбов опомниться, как генерал размахнулся… Шапка слетела…
Из Окон понеслись истошные крики:
— Палач!
— Мерзавец Трепов!
— Вон, подлец!
Тюрьма загрохотала железными подоконниками. Трепов взбесился. Указывая на Боголюбова, он крикнул управляющему Домом:
— Увести его и выпороть!
Дом предварительного заключения превратился в ад. Ломали мебель, тяжелыми рамами высаживали двери камер…
Потом поступило предложение прекратить бить «неодушевленные предметы», а постараться бить «одушевленные» и начать с Трепова.
Трепов прислал городовых. Били сапогами и шашками, таскали за волосы в карцер. Узники кусались, кричали. И это творилось до тех пор, пока заключенные и опричники не выбились из сил.
В знак протеста арестованные отказались от прогулок.
Генерал больше не показывался. С воли пришло известие, что партия берет на себя дело мести градоначальнику.
Желябов искренне сокрушался: уж если арестовали, то жаль, что привезли в Петербург так поздно. С его силищей он бы показал городовым!..
Однажды в «клубе» раздался знакомый голос. Желябова приветствовал Соломон Чудновский. Его привезли из Одессы давно, держали в Петропавловской крепости, потом поместили в Предварилку.
Процесс, который готовили столько времени, приближался. Заключенным был вручен обвинительный акт. Документ наполнен домыслами и откровенной ложью.
Муравский, прозванный «Дедом», взял на себя инициативу вскрыть на суде ложь. И из всех камер к нему стекались опровержения.
Волновал и вопрос, как держать себя на суде. Решили — возможно шире ознакомить общество со взглядами и стремлениями народничества, бросить в глаза судей и правительства обвинения.
Потом каждый из кружков, представленных в Предварилке, — киевляне, одесситы, саратовцы, петербуржцы — приступил к подготовке речей.
Андрей не замечал, как летело время.
И вот наступил этот день. Желябов его ждал три месяца, некоторые узники — по два года, большинство же просидело под следствием более трех-четырех лет.
Ранним октябрьским утром 193 обвиняемых были выстроены в длинный черед. Между ними встали жандармы — очередь увеличилась вдвое. По внутреннему ходу гуськом потянулась шеренга в здание окружного суда. Здесь в XVIII веке был пушечный двор, потом его перестроили в артиллерийский музей, и, наконец, министерство юстиции открыло в этом доме «гласный», «справедливый», «равный для всех» суд.
Зал наподобие концертного, огромная аляповатая люстра. За балюстрадой длинный стол под алым сукном, девять алых кресел.
Налево от стола что-то вроде кафедры. На возвышении, за деревянной решеткой, два ряда скамей для подсудимых.
Но подсудимых так много, что они рассаживаются на места для публики, тем более «публики» человек двенадцать-пятнадцать, не больше, остальных не пустили.
В зале — гомон. Знакомые только по «клубам» обнимаются. И тщетны усилия жандармов навести «порядок». Из-за деревянной решетки, с «голгофы» тоже тянутся руки. Там наиболее отчаянные, с точки зрения властей: артиллерийский офицер Дмитрий Рогачев, мировые судьи Ковалик и Порфирий Войнаральский, там же Ипполит Мышкин — человек, уже внесенный в легенду за попытку освободить