Корни его самобытности уходят в благодатную почву передвижничества, ростки тянутся к полотнам Репина, каждое из которых несет свое особое чувство, живительная влага черпается из «Озера» Левитана, в котором, как в волшебном зеркале, каждый может увидеть отражение своей души…»
Секундное появление звезды уже не представлялось Першину мистификацией. Как никогда остро он ощутил неслучайность всего происходящего с ним, влияние высшей воли, вытолкнувшей из подсознания все, чему не дано было исчезнуть и что должно было непременно иметь продолжение.
Першин умылся, сварил крепкий кофе. Очень нужно было позвонить Вере — прямо сейчас, не откладывая; он был уверен, что звонку она обрадуется, встретит его на Тверской-Ямской. Но с нею была Нонна, так не вовремя оказавшаяся на и без того узкой тропе.
Женщина-администратор выставочного зала на Тверской-Ямской координатами Маковеева не располагала, но дала Першину телефон секретариата Союза художников. Звонить пришлось четырежды: чиновники от искусства отсылали его друг к другу, уверяли, что не знают, как отыскать живописца, или просто отказывались давать его адрес неизвестному, будто он был шпионом и претендовал на творческие секреты. Какая-то доброхотка все же смилостивилась, не поленилась заглянуть в справочник Союза и продиктовала: «Записывайте… Маковеев Владимир Иванович… город Иркутск…»
— Что-о?! Алло, алло!.. Я не расслышал…
— Иркутск, Иркутск!., улица Декабристов… дом пять…
Телефон Першин записывать не стал, поблагодарил женщину и повесил трубку.
«Олух царя небесного! — потешался он над собой, выруливая на Тверскую. — Как тебе в голову не пришло, что русский художник вовсе не обязательно должен быть москвичом! А «Озеро в тумане» или как его там… мог купить за шесть рублей всякий — на память о месте отдыха или просто так, разглядев в нем «отражение своей души». Да Байкал это был, Байкал!.. Не Байкал же я переплыл, в самом деле?..»
Он свернул в маленький проезд, заглушил двигатель и достал из «бардачка» «Атлас автомобильных дорог СССР». Озер в Московской области хватило бы на полжизни поисков. По его соображениям, до виллы они ехали часа два на приличной скорости… или три — на малой?.. или четыре… Тьфу!.. Сколько и на какой, он знать не мог — ни сейчас, ни тем более когда лежал под дулами автоматов с завязанными грязной тряпкой глазами на полу микроавтобуса.
Найдя на карте Савелово, попытался определить место своего заточения по нему. Здесь он хоть приблизительно знал время: вскочил на платформу на рассвете, часа в четыре, а сошел в три дня. Мужик на вокзале сказал: «Три пятнадцать», столько же показывали и часы. Итого — одиннадцать часов. За это время до Савелова можно было доехать из Киева, Ленинграда, Минска, можно — простоять в тупике где- нибудь в Долгопрудном, миновав Москву по пути из Коломны, Серпухова или Солнечногорска. В конце концов, это могло быть и не озеро вовсе — что он разглядел там, в темноте? На мысль об озере скорее всего навела шестирублевая картинка. С одинаковым успехом можно было предположить, что на волжские берега он прибыл, переплыв Иваньковское водохранилище и Канал им. Москвы, а платформу гонял туда- сюда какой-нибудь маневровый тепловоз.
Першин спрятал атлас, закурил и поехал в сторону Садового кольца.
17
Консерваторский колледж переполняли звуки музыки.
Сверху доносился Гайдн — симфония, в которой доминировали отголоски умершего ко времени ее создания Амадея. Першин поднялся по мраморной лестнице и пошел направо по коридору, как указала ему девочка с флейтой. Класс сольфеджио он нашел быстро. За две двери от него на доске объявлений висел портрет ученицы десятого «Б» Кати Масличкиной, обведенный черной рамкой…
«Все воскресенья в 12 часов я хожу к барону ван Свитену, и там ничего не играется, кроме Генделя и Баха».
Письма Вольфганга к отцу Першин помнил наизусть. Внизу играли Баха: струнный квартет импровизировал клавирную фугу.
«Когда Констанца услышала эти фуги, она совсем в них влюбилась — ничего не хочет слушать, кроме фуг, а в этом жанре ничего, кроме Генделя и Баха».
Это — из письма к сестре, через десять дней.
Место Моцарта между Бахом и Гайдном пустовало.
Под Катиным портретом стояла глиняная ваза с наполовину увядшими цветами…
Валентина Грантовна Георгиашвили преподавала сольфеджио и вела класс, в котором училась Катя. Пожилая, черноволосая, обликом напоминавшая Ахматову женщина достала из сумки папиросу «Казбек», вынула шпильку из волос и затолкала ею в гильзу комочек ваты.
— Какой она была? — поднес зажигалку Першин.
Несколько глубоких затяжек помогли ей справиться с волнением.
— Наверно, я неважный педагог, но Катю, признаться, так до конца и не поняла. Иногда мне казалось, между нами возникает контакт, но как только она начинала чувствовать это — замыкалась, словно спохватившись, и ускользала.
— Какие отношения у нее были с одноклассниками?
— Как вам сказать?
— У нее были подруги? Может быть, мальчик?
— Не замечала за ней особых привязанностей. Но и нелюдимкой назвать не могу. То молчала весь день, то вдруг начинала тараторить — не остановишь. Иногда жаловалась на скуку. Этакое, знаете ли, подростковое кокетство. Впрочем, маска экзистенциалистки была ей к лицу. Иногда над ней посмеивались. Беззлобно, конечно. Она воспринимала это терпимо, по крайней мере, внешне обиды не проявляла.
— Всегда была такой?
— За три года, что она училась здесь, я не заметила существенных изменений. Дурное настроение сменялось неожи данной активностью, когда речь заходила о музыке. Тем более когда она брала в руки скрипку. Сыграть могла все… ну, или почти все. Вот во время игры Катя была другой, неузнаваемой. Обычно сутулившаяся, бледная, она вдруг преображалась, на щеках появлялся румянец. После концертов долго не могла успокоиться, выплескивала энергию, очень быстро становилась центром внимания.
— Она была исключением? Я хочу спросить, ее поведение можно назвать выходящим из ряда вон? Извините… нормальным?
Георгиашвили погасила окурок в пустой коробочке из-под крема «Нивея», служившей ей пепельницей.
— Нет, ну что вы, — ответила не слишком уверенно. — Если так рассуждать, то у нас и нормальных- то нет. Все это возрастное, я думаю. К тому же — девочка, подросток. Становление женского организма — не вам, врачу, объяснять. Никто к ней как к ненормальной не относился.
— А мыслей о самоубийстве она никогда не высказывала? Учительница задумалась. Пауза в этом месте разговора не понравилась Першину.
— Я говорила с девочками на эту тему. Впрямую ничего такого… да и кто бы отнесся к высказываниям подобного рода серьезно? Из хорошей, более чем благополучной семьи. Отец подвозил ее к парадному на машине.
— На какой?
— Что?.. Не знаю, по-моему, на «жигулях». А что, это имеет какое-нибудь значение?
— Нет, нет, это я так. Продолжайте, пожалуйста.
— Одевалась всегда с иголочки — во все импортное. Странные вопросы она иногда задавала, — улыбнулась Георгиашвили.
— Например?