Назаров доверял звездам. В свое время он потратил не один месяц, чтобы в совершенстве овладеть этим искусством, и поэтому терпеть не мог, когда при нем с пренебрежением отзывались о «звездочетах»
Пилот ведет машину так, как не вел ее ни один летчик, с которыми штурману приходилось работать раньше. Штурман стискивает зубы. Ах, сволочи немцы, что они с ним сделали...
— Промер окончен, командир. Спасибо.
— Не за что.
Штурман записывает результаты измерения в бортжурнал.
По голосу пилота он понимает, насколько тому плохо. Каких усилий стоит ему не сорваться, не потерять голову, не закричать, управляться со штурвалом, педалями, тумблерами, переключателями. Если бы он мог хоть чем-то помочь пилоту! Если бы они находились в одной кабине или хотя бы имели доступ друг к другу...
Штурман засовывает секстант в чехол и берется за таблицы. Потом прокладывает на карте линию.
— Командир, подходим к Сувалкам. Скоро будем над Белоруссией.
Все эти сведения Добрушу не нужны, штурман прекрасно понимает. Но он понимает и то, что любыми средствами должен держать пилота в напряжении. Должен что-то говорить, чтобы тот сосредоточил внимание на полете, а не на боли и слепоте. Если Добруш перестанет напрягать свою волю, свои силы, сознание может незаметно покинуть его, и тогда все расчеты ни к чему...
Поставив точку на карте, штурман прокладывает прямую линию до Минска. Это кратчайший путь. Потом он еще раз уточнит место самолета и проложит такую же линию до аэродрома.
— Доверните чуть влево, командир... Еще... Хорошо! Маленький крен на правое крыло... стоп! Держите так.
— Постараюсь. Штурман...
— Да?
— Вы все еще не связались со стрелком?
— Нет, командир. Не связался.
— Постарайтесь что-нибудь придумать. И говорите о чем-нибудь. О чем угодно.
Пилот дышит часто и хрипло, слова звучат невнятно.
«Дело плохо, — думает штурман. — Если пилот просит говорить, значит дело из рук вон плохо. Значит, он сам чувствует, что в любой момент может потерять сознание».
Пилот немного сдвигает на штурвале правую руку и потом сжимает его еще крепче. Он забыл, что должен был сделать. И эта гнетущая чернота...
«Пилоты, безответственно забывая выключить в полете колеса, допускают перерасход горючего...»
Откуда это? Что за чушь?!
«Пилоты, забывая...»
Губы пилота растягиваются в непроизвольной истерической ухмылке. Он вздрагивает. Холодная волна ужаса прокатывается по телу...
«Схожу с ума!»
«Пилоты, забывая...»
— Прекратить! — орет он. — Прекратить!
— Командир, что с вами?! Командир!
Пилот приходит в себя. Он пытался сбросить привязные ремни и вскочить на ноги. Тяжело дыша, он сползает по спинке сиденья, медленно расслабляет сведенные судорогой мышцы.
— Командир! — зовет штурман.
— Смесь, — бормочет пилот. Потом говорит более твердо: — Слишком богатая смесь... Надо отрегулировать...
Он слышит облегченный вздох штурмана:
— Простите, командир. Я забыл вас предупредить...
— Ничего...
Пилот забыл отрегулировать подачу воздуха от нагнетателей в смесительные камеры моторов. Это надо было сделать сразу, как только они набрали высоту. Это поможет им сэкономить горючее.
Пилот подается вперед и медленно, осторожно регулирует подачу воздуха. Потом переносит руку на штурвал.
Гул моторов сливается с воем воздушного потока в кабине. Во рту сладковатый приторный вкус крови. Удары сердца кажутся оглушительными, оно готово выскочить из груди. Мир стал ограниченным, он весь из боли и черноты. Машина, которая всегда давала ощущение необъятности пространства, сейчас сжала его до размеров детской игрушки. Мир — это ручки штурвала. Только они одни и существуют. А может, даже их нет, потому что все чаще наступают провалы, когда пилот не ощущает их ребристой поверхности.
С первого дня войны в каждом вылете рядом с Добрушем шла смерть. Но он не думал об этом. Когда управляешь такой сложной машиной, как самолет, невольно появляется иллюзия, что ты все можешь, что только от тебя, от твоего умения, твоей воли зависят победа и жизнь. Чуткая, быстроходная, грозная машина послушно выполняет малейшее желание пилота, стремительно ввинчивается в небо или кометой несется к земле, совершает сложнейшие эволюции. Да разве можно, управляя таким чудом, поверить, что тебя собьют? Пока тебя обнаружат, пока прицелятся, пока дадут залп, ты уже обнаружил противника, прицелился, обрушил ему на голову бомбовый груз, прошил ливнем пуль и снарядов и растаял в небе. Кроме того, за эти полчаса-час проделал столько эволюции, выполнил такой объем физической, умственной и нервной работы, с которым простой смертный в обыкновенных условиях управился бы разве что за неделю. И у тебя не было возможности не только подумать о том, что тебя могут покалечить или убить, но даже соотнести все происходящее с собой.
Великолепная машина — боевой самолет! Даже если бы конструкторы специально поставили перед собой цель создать нечто, превращающее человека в героя, они не смогли бы придумать ничего лучшего. Военный самолет начинен таким количеством приборов, агрегатов, систем управления, что на мысли о чем- нибудь другом, кроме них, у летчика не остается свободной минуты. Каждое мгновение он должен держать в центре внимания минимум десяток приборов, решать, по крайней мере, шесть задач и делать шесть-семь движений. Это в спокойном полете. Во время боя интенсивность работы возрастает раз в десять...
Зато когда пилот оказывается вдали от опасности, на земле, и вспоминает, что ему пришлось пережить в воздухе, он порой с ужасом думает, что через несколько часов это предстоит повторить сначала.
Так было с капитаном Добрушем. И все же, если бы он во всем этом не участвовал, он чувствовал бы себя самым несчастным человеком на земле. Он не находил себе места, когда его отстранили от полетов и решался вопрос о его летной пригодности. Когда его перевели в бомбардировочный полк, он был счастлив, потому что не мог оставаться в стороне в то время, как враг топтал его землю.
Он понимал всю опасность полета на Кенигсберг, но после того, как было решено, что этот вылет сделает именно он, он был бы «убит», если бы задание вдруг отменили. И не потому, что в случае успеха его ожидали почести, вовсе нет. Награды — а он был награжден двумя орденами — капитан Добруш принимал со сложным чувством радости и стыда. Радости за то, что в меру своих сил помог громить врага, и стыда, что это была как бы оплата того, за что платить никак не полагается. Это все равно что взять плату с человека, которого только что полумертвым вытащил из воды.
Полет на Кенигсберг нужен был Добрушу потому, что он знал, какую радость принесет измученному народу весть о том, что еще один советский самолет сбросил бомбы на вражеский город. Успешный полет на Кенигсберг — это уверенность в разгроме врага, это предвестник победы. Вот что означал этот полет для пилота.
Стремление во что бы то ни стало выполнить задание настолько овладело Добрушем, настолько подавило все остальные чувства, что и сейчас, слепой, полумертвый, он жил им, действовал по заложенной еще на земле программе. Память тела оказалась сильнее памяти мысли, и тело действовало так, как надо, даже тогда, когда мысль переставала служить пилоту.
«Я... нахожусь в кабине самолета... который... который идет с задания... — тяжело, медленно думает пилот. — Я управляю бомбардировщиком... Но почему я не чувствую своих рук? Что-то с ними произошло... Это очень странно... Ведь я хорошо знаю, что нельзя управлять самолетом, не чувствуя рук... Но я слышу,