мощными, как у борца. Дынников обошел его, как обходят остроугольную вещь. Было жарко, и его душил плотный воздух жилья.
Чашки звякнули в Катиных руках.
— Почему? — сказал Дынников. — Почему я не знал?
Он слушал ее, не перебивая, укладывая каждое слово в память, как кирпич в стену. Они падали, и стена становилась все выше и толще, отделяя Катю от него и оставляя ее где-то там, в чужом мире, гимназисткой с косой и бантом, обожающей танцы в Благородном собрании. В этом мире были и томики Северянина, переложенные памятными ленточками, и записочки от влюбленных мальчиков, и Неклюдов, вальсирующий как бог.
— Дальше, — сказал Дынников жестко.
Не всегда прошлое укладывается в личное дело в папке. В ней не нашлось места ни для того вечера, когда восьмиклассник Неклюдов объяснился в любви шестикласснице Истоминой, самой тихой и самой красивой девочке в женской прогимназии, ни для письма, положенного на крыльцо этой зимой, — листочка в захватанном многими пальцами конверте:
«Оплакиваю ваше предательство и свою любовь. Серж».
Вечер от письма отделили три года: для Кати они заполнились тоской и смятением души; для Неклюдова — кровью; для Дынникова — госпиталями гражданской и больничкой здесь, в уезде, где накладывали ему на новые раны рвотно пахнущие карболкой бинты.
Дынников помял в пальцах письмо, которое Катя, роняя с этажерки слоников, отыскала в оклеенном плюшиком альбоме,
— Еще были? Лучше сразу скажи.
— Нет, — сказала Катя чужим голосом. — Клянусь вам!
— Где он?
— Не знаю... Мы за три года не встречались ни разу...
— Ладно! — сказал Дынников.
Он совал карточку в карман, обламывая рамку, и все не мог попасть — пальцы у него ходили ходуном. Дынников знал себя, знал, что может произойти сейчас, через миг, и поэтому, так и не спрятав карточки, повернулся и пошел к двери.
Уже выходя, он через плечо бросил Кате то самое слово, услышав которое она приглушенно охнула, а потом заплакала ему вслед, прикусывая пальцы, прижатые к губам. Это же слово Дынников твердил про себя, продираясь в темных сенях и спускаясь с крыльца.
Ярость захлестывала его.
Будь его воля, будь граната под рукой, он ахнул бы ее в эти сени, к чертям собачьим разнес и крыльцо и домик, где жили среди комодиков и этажерок с фарфоровыми слонами эти двое — чужие и вредные для него и революции люди. На углу Дынникова догнала знакомая вежливая дворняга. Потыкалась мордой в галифе, взвизгнула и отстала. Дынников посмотрел ей вдогон и тоскливо выругался — скверными окопными словами, какими давно уже не ругался ни на людях, ни наедине с собой.
В эту ночь он все не спал, курил, ворочался на жестком кабинетном диване и пришел в себя только поутру, когда от верного человека с неожиданной оказией подоспело второе письмо. Дынников позвал начосоча и, пока тот читал, разглядывал тополиную зелень за окном и думал о Кате.
— Выходит, сегодня? — сказал начосоч, возвращая письмо. — А не ошибается?
— Мужик надежный, — сказал Дынников. — Я ему верю.
Они еще посоветовались, как им получше встретить Неклюдова нынешней ночью, и начосоч побежал к себе готовить людей.
Если только разведчик не обманулся, если Неклюдов не раскусил его и не обвел вокруг пальца, то нападение должно было произойти нынче, где-то за полночь. Неясно было только, откуда и как — в седлах или пешими — войдут в город бандиты Неклюдова. Выходит, не зря дрогли в овраге сорок конников, а другие двадцать месили грязь на проселках, создавая видимость, что отряд, рассыпавшись, ловит ветер по волостям.
Дынников любовно прикрыл газетой полевой «эриксон», чтобы не лез поколупленной краской в посторонние любопытные глаза, и сел сооружать приказ об отрешении от должности пишущей машинистки, уличенной в связях с преступным элементом. В этом же приказе он объявлял строгий выговор начосочу, который настолько утерял революционную бдительность, что проморгал и самый факт этих связей, и то, что машинистка оказалась дочерью сомнительно настроенного учителя из дворян. Закончив и крупно расчеркнувшись внизу, он без отлагательства составил рапорт начальнику губмилиции, где брал на себя всю ответственность за происшедшее и просил себе замены для пользы общего дела.
Бумага была тонкая, скверная, в ней попадались корявые щепочки, и перо цеплялось за них, разбрызгивая мелкие чернильные слезы. Дынников писал, спотыкался, и видел лицо Кати, и совершенно не к месту вспоминал мелочи, еще недавно трогавшие и волновавшие, а сейчас заставлявшие думать о ней тяжело и отрешенно: мягкие, почти прозрачные колечки волос на шее, когда она сидела, наклонившись за «ремингтоном», смешную опечатку «нахал» вместо «наган», позабавившую и Дынникова и милиционеров, еще какие-то совсем уже глупые пустяки. Особенно отчетливым было возникшее вдруг в памяти видение весеннего слякотного дня, когда наличным составом ходили за город, в рощу, пострелять по врангелевской морде на мишени — изрешетили и ее, и сосну, а начосоч промахнулся и, к общему хохоту, убил хоронившуюся в кустах ворону. Наган в Катиных руках клонился к земле, она закрывала оба глаза, отворачивалась, и пуля, конечно, уходила за молоком. Дынников навскидку бил из маузера, вколачивая свинец в смертельную точку над переносицей.
Вспомнилось и другое — как тащили по коридору упирающегося Мишку, поджигателя бедняцких хозяйств, пойманного Дынниковым в засаде. Мишка упирался что есть силы, цеплялся за скамьи и доски пола квадратными носами добротных хромовых сапог и голосил по-дурному. Потом вдруг успокоился, позволил поднять себя на ноги и сказал, ни к кому, в частности, не обращаясь:
— За меня Неклюдов заплатит! Слезами не отмоетесь, сволочь краснопузая!
И пошел в камеру, отряхивая с колен мелкий коридорный сор.
Катя стояла у стены и прижимала ладони к вискам. Проходя мимо нее, Мишка молодцевато сплюнул и приосанился, а Катя отпрянула и стояла бледная, пока его не отвели в подвал.
— Напугалась? — спросил ее Дынников.
— Ужас какой! — сказала Катя и потерла пальцами виски.
— Этот свое отгулял, за другими черед, — сказал Дынников. И успокоил: — Всех переловим.
Сейчас Дынников вспоминал это, и Катину бледность, и пальцы ее, прижатые в испуге к вискам, и думал, что, вполне возможно, не Мишки, а за Мишку испугалась она тогда, и казнил себя, не разгадавшего ее раньше и позволившего ей окрутить себя, как пацана. Понемногу ему стало казаться, что она нарочно влюбила его, завлекала по-хитрому и делала так, быть может, потому, что сговорилась с Неклюдовым, задумавшим заманить в западню и погубить его, сознательного красного бойца, комиссара уездной милиции. Подумав так, он решил не читать ей покамест приказа, а положить его в стол до времени — ночью Неклюдову своего не миновать, тогда и будет у них настоящий разговор обо всем, и о Кате в том числе.
Дынников запер стол и вышел в канцелярию.
Катин «ремингтон» поперхнулся.
— Здравствуй, — сказал Дынников как ни в чем не бывало и даже заставил себя улыбнуться. — Палец не распух?
Он всегда спрашивал о пальце, зная, что от работы он у нее опухает, болит, и по вечерам она лечит его — держит в мисочке с теплой водой.
— Не очень, — сказала Катя.
По ее лицу он понял, что она сейчас заговорит о вчерашнем, и поторопился опередить ее, спросив:
— Работы много?
— Как всегда.
— До вечера управишься?