вдруг понял, что случилось что-то страшное. Я встал. Отец был бледен. Даже загар на его лбу и щеках как- то пропал.
— Па, — сказал я, — ты что?
Видно, мой голос подействовал на отца, он вскочил из-за стола и тут же остановил себя.
— Ты чего расквасился? — спросил он. — Милиции не видел?
Я стиснул зубы и не заплакал. Если бы он подошел ко мне, я бы не выдержал.
— Могу взять к себе мальчика? — спросил Калюжный, глядя на меня.
— Па, я буду с тобой.
— Спасибо, товарищ Калюжный, — сказал отец, — я верю вам. Вы друг. Случилось недоразумение, скоро все выяснится. Вы тут ни при чем и в эту историю не встревайте... Идите. У вас работы полно. А кабинет, если можно, я пока займу.
— Можно, — сказал Калюжный, вставая, — и вам спасибо, Алексей Сергеевич.
— Еще не прощаемся, — усмехнулся непослушными губами отец.
Калюжный склонил бритую голову и вышел.
Мы остались вдвоем. Я хотел было подойти к отцу, но он сидел отрешенный, чем-то занятый, краска загара постепенно возвращалась на его щеки.
Я смотрел на него, и мурашки бежали у меня по телу, это было как в тот раз, когда нас троих со двора в Платоновском лесу под Тулой застали ребята с Пушкинской, а мы с ними всегда дрались. Их было много, и они были старше. И они шли к нам со всех сторон, а сзади был пруд, и я не умел плавать. Я смотрел на их лица, и все внутри у меня дрожало, и я знал, что если они это заметят, то обязательно утопят. И я смотрел на них, а они смеялись и шли...
— Мама по нас скучает, — сказал вдруг отец и посмотрел на меня. Я весь сжался.
— Может, она сейчас в саду гуляет? — сказал я.
Просто так, чтоб только не было этой тишины.
— А она любит гулять в саду? — с удивлением спросил отец. — Вот дьявольщина, пятнадцать лет вместе, а я даже не знаю, любит она яблоки или нет?
— Вишни любит, — сказал я, — почти как ты.
— А я люблю вишни, — с непонятным интересом спрашивал отец, — ты это точно знаешь?
— Па, — не выдержал я и кинулся к нему, — за что они тебя?
Он обнял меня, на минуту прижал к сухощавому горячему телу и тут же легонько оттолкнул.
— Только без слез, — сказал он, — ты мужчина или курица? Чепуха. Недоразумение. Все выяснится.
Я отошел от него и опять сел в кресло. Он сидел на том же месте, за письменным столом, так мы просидели до самых сумерек. Неожиданно задребезжал телефон. Отец помедлил и взял трубку.
— Слушаю! Да. Голубовский. Сейчас? Мне не с кем оставить мальчика... Хорошо. Иду. — Он встал, надел фуражку и подошел ко мне.
— Толя, — сказал он и погладил меня по голове, — я скоро вернусь. Сиди и жди. Ничего не бойся.
Он вышел, а я остался в большом темном кабинете. В пустом здании. В чужом городе. Один. Сначала было очень страшно, но отец пошел выяснять, значит, все станет на место, — от этой мысли стало легче, я нащупал выключатель. Свет загорелся. В стеклянном шкафу стояло много книг. Но все они были по зерновым культурам. Я отошел, отодвинул штору, выглянул на улицу. Во дворе конторы одиноко боролась с мраком лампочка, напротив, во дворе милиции, в зыбком свете фонарей суетились люди. У ворот пофыркивали машины. Мне вдруг так захотелось туда, в суету, к человеческим голосам, что я выскочил из кабинета, промчался по пустым коридорам конторы и выбежал во двор. Кто-то темный вышел навстречу мне от штакетника, но я обежал его, и булыжники дороги зацокали под каблуками. В ворота милицейского управления въехали две машины. Я проскользнул за ними, и ворота закрылись. Во дворе было светло, проходили люди в милицейской и военной форме. Провели к амбарам в углу двора, где прохаживался часовой, двух волосатых сгорбленных людей в помятой крестьянской одежде. Делать тут было нечего, и я пошел обратно. У выхода стоял, подремывая и клюя носом, часовой, я походил около, но ворота были закрыты, а просить милиционера открыть их и вообще обращать на себя внимание я опасался.
Тогда я отошел к самой ограде двора и сел на траву. Она была мокрая и липкая, я попробовал ее рукой и встал. В это время из одного амбара вытащили какие-то длинные свертки. Часовой распахнул ворота, и плоские носилки одни за другими проплыли на улицу, ворота не закрывали, а часовой, переговариваясь с теми, кто выносил эти штуковины, не обращал на остальное внимания. Я шмыгнул мимо него и оказался на улице. Около ворот несколько людей что-то делали, копошились, поднимали. Следить за ними было интересно, но я боялся, что они меня заметят. Отец велел ждать в конторе. Еще нагорит. Я побрел по улочке. С обеих сторон ее из-за оград свешивались ветви яблонь. Сорвал яблоко, и, едва только зубы пронзили его кисловатую сладость, голод подступил к самым стенкам желудка. Я вспомнил, что с самого утра ничего не ел. Рот был полон вязкой слюны. Нет, надо ждать отца. Я повернул и опять пошел к милиции. Ворота были уже закрыты, около них в полной неподвижности стояли трое. Я, чтоб не вызвать у них каких-либо вопросов, перешел на другую сторону, добрел до штакетника ограды «Заготзерна» и оглянулся. Трое стояли по-прежнему и даже, кажется, смотрели на меня. Я отвернулся, сделал вид, что иду в калитку, но во дворе опять кто-то зашевелился, и я отпрянул. Нет, лучше было поговорить с теми, кто стоял у милиции, чем возвращаться. Я смело перешел дорогу и пошел к ним. Луна стояла высоко, но фонарный свет был тускл. Трое передо мной стояли, странно накренясь назад. Еще не понимая, но уже замедляя в безотчетном ужасе шаг, я подходил все ближе и вдруг замер. Передо мной, чуть запрокинувшись и глядя перед собой неподвижными глазами, стоял толстяк Тарас Остапович. Из-за него же все сегодня вышло, из-за него! Я кинулся к нему и тут же встал как прикованный. Что-то странное в самом положении их тел остановило меня.
Трое стояли так недвижно, так немо... Я шагнул ближе, глаза мои уперлись в черные буквы на его груди: «Каждый, кто знает этого человека, должен немедленно сообщить в милицию» было выведено вкривь и вкось на желтом картоне.
Повар стоял не шевелясь. Я стрельнул взглядом в ворота. Часовой покуривал перед ними, зябко подрагивая спиной. Почему они не стряхнут эти вывески? Я обошел всех троих и тут только понял все. В неестественном наклонном положении всех троих удерживали деревянные рогатины, вкопанные сзади. Я обежал их спереди. У повара на лбу зияла черная метина, а у остальных рубахи на груди были покрыты параллельными черными пятнами. И тогда слепящая молния ударила в мозг, и все полетело куда-то...
— Так ты говоришь, именно мальчик окликнул его, а не Голубовский? — спрашивал ровный басистый голос.
— Це Толик першый покликав, це Толик, — поет в ответ знакомый дискант.
— А Голубовский?
— Вин його пидсадыв.
— Ты думаешь, Голубовский был с ним раньше знаком?
— Я ж не знаю...
— Вел себя он с ним как? Как будто был раньше знаком или нет?
— Толик вел как знакомый. А пан Голубовський вел машину.
Голубовский — это моя фамилия. Я пробую разлепить глаза. Это нелегко, потому что веки слиплись и открывать их приходится с усилием, как будто на них лежит какая-то латунная тяжесть.
Спиной ко мне сидит большой человек в синем кителе и фуражке с красным околышем. Он спрашивает, потом наклоняется и разводит локти. Один локоть легонько движется. Человек пишет. Кшиськин голос раздается с другой стороны стола. Кшиськи не видно, В комнате горит тусклый электрический свет. С большого портрета на голой стене смотрит Сталин.
— Когда ехали, Голубовский разговаривал с пассажиром?
— С товстым?
— Да!
— Разговаривал, — певуче тянет Кшиська, — сначала я разговаривала, а как сел тот товстый, он один стал разговаривать и со мной, и с Толиком, и с паном Голубовським. Такый брехливый...