таком восторге от загробной жизни, если б она проходила, скажем, под землей? Или в окружении людей, подобных Пэм. И была бы беспощадно, изнурительно скучна, как бесконечная баптистская служба, но без радостей полного погружения. Рай для Грэма, пожалуй, тридцатилетний «Макаллан», сигара «Монте-Кристо» и, как выяснилось, девица с плеткой.
Он считал себя неуязвимым, но смерть осалила его. Грэм думал, что может откупиться от чего угодно, но мрачной старушенции с косой его бакшиш ни к чему. Старухе, мысленно поправилась Глория, — уж кто- кто, а Смерть заслуживает уважительного отношения. Глория была бы не против оказаться на ее месте. Только она была бы не мрачной старухой, а скорее позитивной («Проходим-проходим, не суетимся»).
«Им никогда до меня не добраться», — говорил Грэм. Он всегда вел себя точно неприкасаемый, один в поле воин, которому закон не писан, — он вопил от радости, обдурив налоговую или таможенно-акцизное управление, пренебрегал правилами охраны труда и техники безопасности и строительными нормами, выбивал разрешения на строительство, подмазывая колеса взятками и откатами, рассекал по крайней правой полосе со скоростью сто миль в час на своей шикарной тачке с тонированными стеклами. Тому, кто дурного не замышляет, незачем тонировать стекла. Сама Глория терпеть не могла задернутых штор, закрытых дверей — все должно быть на виду. Если стыдишься того, чем занимаешься, — не нужно этим заниматься.
Дважды ему удалось увильнуть от наказания за превышение скорости, один раз — за неосторожную езду, один раз — за вождение в пьяном виде — благодаря какому-нибудь братцу-масону, работающему в суде, не иначе. Несколько месяцев назад его остановили на шоссе А9 — он выжимал сто двадцать миль в час, одновременно разговаривая по мобильнику и поедая двойной чизбургер. И это не всё! Тест на алкоголь показал превышение нормы, но дело даже не дошло до суда, обвинение очень удачно развалилось из-за формальности — Грэму якобы выслали не те бумаги. Глория отлично представляла себе, как все было: одна рука на руле, телефон зажат между ухом и плечом, с подбородка капает котлетный жир, изо рта разит виски. Она тогда подумала, что в этой отвратительной картине не хватало только женщины на пассажирском сиденье, делающей Грэму минет. Теперь она считала, что так, скорее всего, и было. Глория терпеть не могла слово «минет», а вот «фелляция» ей даже нравилось, похоже на итальянский музыкальный термин — адажио, кон грация, фелляция, — хотя акт сам по себе она находила тошнотворным во всех смыслах.
Последний свой выход сухим из воды Грэм отметил шумным, помпезным ужином в ресторане отеля «Престонфилд-хаус» с Глорией, Пэм, Мёрдо и шерифом Алистером Крайтоном. Весьма полезно иметь в друзьях по гольф-клубу шерифа. Глория четыре десятка лет прожила в Шотландии, но слово «шериф» не ассоциировалось у нее с шотландской судебной системой[42] — она по- прежнему представляла себе жестяные звезды ровно в полдень[43] и Алана Уитли в роли злодейского шерифа Ноттингемского в «Робин Гуде». Она запела себе под нос мелодию из старого сериала: «Вдоль по лощине едет Робин Гуд, Робин Гуд…» Разве в Ноттингеме есть лощины?
Глории нравился «Робин Гуд» и его простой посыл: плохие наказаны, хорошие вознаграждены, справедливость восстановлена. Отбери у богатых, раздай бедным — основные коммунистические принципы. Вместо того чтобы слезать с барного табурета и идти за Грэмом, ей нужно было нарядиться в дафлкот[44] и по утрам в субботу продавать «Социалистического рабочего», стоя на продуваемом углу под дождем (и опять-таки заниматься сексом со столькими мужчинами, что и имен бы их не помнила, не говоря уже о лицах).
«Им никогда до меня не добраться». Еще как доберутся. Она подумала о затравленном олене на стене в гостиной, оскалившемся от ужаса при приближении собак. Выхода нет. Только олень — слишком милое животное, чтобы сравнивать с ним Грэма. Больше подойдет сорока — трескучая, пронырливая птица, ворующая из чужих гнезд.
— Помнишь верблюда и игольное ушко? — спросила она Грэма; он решил отмолчаться, лишь аппараты, поддерживающие в нем жизнь, продолжали гудеть. — Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?[45] Ответь-ка на это, Грэм.
В этот момент в палату интенсивной терапии вошел пресвитерианский пастор, по долгу службы навещавший своих заблудших овец. Глория написала в анкете Грэма «пресвитерианин», просто чтобы позлить его, если выживет. Теперь она жалела, что не определила мужа в джайны или друиды, — это могло бы послужить поводом к интересной и познавательной беседе со священнослужителем, представлявшим данные религии в Королевской больнице. Впрочем, пастор, хоть и подивился тому, что Глория цитирует Писание («В наши дни это редкость»), оказался вполне безобиден и развлек ее разговором о глобальном потеплении и вредоносных личинках.
— Вот бы убедить их не есть ничего, кроме сорняков. — Он заломил руки.
— Да услышит вас Господь, — откликнулась Глория.
— Что ж, нечестивым нет мира.[46] — Священник встал и с чувством пожал ее ладонь обеими руками. — Когда любимый человек в больнице — всегда тяжело. — Он мельком взглянул на Грэма. Даже в неподвижности комы Грэм не тянул на «любимого». — Надеюсь, вы справитесь, — пробормотал священник.
— Я тоже, — сказала Глория.
12
Луиза вышла на пробежку. Она терпеть не могла бегать, но это все же было лучше, чем ходить в спортзал. Спортзал означал постоянство и обязательства — если не считать работы, и с тем и с другим у нее было паршиво. Спросите у Арчи. Так что, как ни крути, проще стиснуть зубы, натянуть спортивный костюм и пройтись по району спокойной трусцой, разогреваясь перед забегом на поля и — если случится приступ доброй воли или вины (обратная сторона медали) — вверх и вниз по склону холма. Чем хорош бег — он дает время подумать. Этим же он, разумеется, и плох. Дуализм, эдинбургская хворь, Джекилл и Хайд, свет и тьма, холмы и долины, Новый город, Старый город. Католики и протестанты. В игре два тайма.[47] Вечная манихейская дихотомия. У Луизы был выходной, она могла бы сходить в бассейн, почитать книгу, постирать, но нет, она предпочла переться на чертов холм. Признания оправданного грешника.[48] «Антисизигия и шотландская душа».[49] Она писала бакалаврский диплом по Хоггу — а кто не писал?
Накануне вечером Луиза выпила (как она считала — всего) три бокала вина, но с утра они дали о себе знать. Во рту стоял привкус старых ботинок, а утка по-пекински, составившая компанию вину, вела себя в желудке как ушлая стреляная птица. Редкая и затянувшаяся вечеринка с девчонками в «Жасмине» — праздновали повышение Луизы, случившееся пару недель назад. Потом им вздумалось «посмотреть что- нибудь на Фестивале», но они несколько упустили из виду, что билеты на все стоящее давно раскуплены. В итоге посидели в дешевом баре рядом с полицейским моргом — в самый раз — и сходили на шоу какого-то кошмарного потрепанного комика. Трех бокалов Луизе хватило, чтобы начать громко выражать свое недовольство из зала. Затем она с подругами шумно прошествовали обратно через Старый город, распевая во всю глотку «С тобой я чувствую себя женщиной», — девичник в худшем его проявлении. Луизе нравилось думать, что она поет, как Кэрол Кинг,[50] без лишнего надрыва, но, пожалуй, это было слегка самонадеянно. Хорошо, что их не замели в участок. Позорище.
Зато теперь она расплачивалась сполна, ибо ни одному добропорядочному прихожанину суровой Шотландской церкви не уйти от наказания.
На середине подъема у нее началась одышка. Луизе было тридцать восемь, ее беспокоило, что она теряет форму. Болело как раз в том месте, где аппендикс, — если бы он у нее еще был. Она представила пустоту там, где когда-то гнездился жирный червяк-отросток. Его вырезали в прошлом году («выдернули» — так выражался персонал больницы). И матери, и бабушке Луизы делали аппендэктомию, наверное, и Арчи это предстоит.
Арчи что-то говорил насчет путешествия в «свободный год» между школой и колледжем, хотя для четырнадцатилетнего парня оба эти понятия — как путешествие, так и «свободный год» — были где-то в