И все прочее не лучше. Наглое, отвратительное послание! И хуже всего, что этот самый Стефан, который еще три года назад, едва взойдя на польский престол, нижайше просил у Москвы мира, чтобы задавить восставший Данциг, нынче имел все основания смотреть на московского царя свысока. Удача переменчива, а военная удача – в особенности! Колесница ливонской войны замедлила свой бег, а потом вдруг и вовсе развернулась – и бешено неслась теперь в обратную сторону, подминая под себя силы русских. Баторий взял Полоцк и крепость Сокол, а вскоре и огромное пространство, включая Великие Луки и Заволочье. Литовские отряды подходили к Холму, сожгли Старую Русу, шведы захватили Кекгольм, потом Нарву.
Русь устала сражаться… Государь был отчасти прав, когда обвинял воевод в измене и расхлябанности. Невозможно было постоянно находиться в состоянии того напряжения, которого он требовал от своих полководцев. Так, крепость Венден Баторию удалось захватить лишь потому, что воевода князь Куракин напился пьяным, а глядя на него, немедленно загуляла и вся рать. Куракина по государеву приказу раздели донага, бросили в телегу и засекли до смерти шестью проволочными кнутами, которые искромсали его тело в лохмотья.
– Мало, мало им, мало! – бормотал государь, глядя, как исчезают оскорбительные строки Баториева письма. – Думаете, почему псковичи не поддались, стояли против поляка насмерть? Помнили руку мою, помнили гнев мой!
Осада Пскова и правда кончилась неудачно для Батория, однако царь видел здесь не доблесть воеводы Ивана Петровича Шуйского, а страх псковичей перед возможной карою. Воспоминания о новгородском полновесном и псковском половинном погромах десятилетней давности еще были свежи в памяти жителей этих городов. Рука московского царя казалась такой длинной, а гнев его – таким ужасающим, что никакая сила, никакие поляки, сдайся им Псков, не могли бы от него защитить. Древний город предпочел отличиться перед старым немилосердным хозяином и заслужить его одобрение, нежели предаться новому.
Но неудача с Псковом не остановила Батория. Поспешные попытки Москвы заключить перемирие на пристойных условиях успеха не имели – Баторий требовал назад Ливонию. Положение было тяжкое, настолько тяжкое, что царь еще сильнее постарел и стал раздражен так, что, казалось, самая малость могла теперь вывести его из себя и погрузить в пучину безумия. Поэтому три человека, сидящие сейчас в его приемной палате, были немало удивлены, когда бесстыжее послание Батория оказалось всего лишь залито чернилами, а не искромсано в клочки. Но при одинаковом удивлении все трое испытывали разные чувства.
Богдан Бельский радовался, что государю удалось утихомирить свой гнев. Припадки ярости надолго выводили его из себя, а сейчас было не время оставлять государственные дела без присмотра: из Рима пришло донесение от дьяка Шевригина, посланного просить у римского папы посредничества в переговорах с католической Польшей. Дьяк сообщал, что Григорий XIII со вниманием отнесся к просьбе царя московского. Римской курии выгодно было помирить Россию с Польшей и привлечь русских к союзу христианских государств против ислама. Другое дело, что римская курия рассчитывала, что создание такого союза повлечет за собою единение религиозное… Папа намерен послать в Москву знаменитого в Риме богослова, иезуита Поссевина, и Шевригин предуведомлял, что сего велеречивого словоблуда следует весьма опасаться, ибо он подобен воде, которая норовит затечь в любую, самомалейшую щель, а также ржавчине, которая разъедает все, чего коснется. О письме Шевригина государь пока не знал, и Бельский хотел, чтобы неприятная беседа поскорее закончилась, чтобы можно было перейти к делам.
Совсем не того желал царевич Иван. Передав послание Батория, он именно и рассчитывал довести отца до безумства. Он прекрасно знал необузданность своего родителя, а кое-какие слова, оброненные в свое время под пыткою злополучным Бомелием, давали ему надежду на скорое освобождение от его гнета. Однако выполнение этих надежд что-то затягивалось… Да, проявления глубокой душевной болезни, разъедавшей отравленного царя, случались все чаще, однако же дело никак не шло к концу. Государь приходил как бы в безумие, на губах его выступала пена, он бился в падучей, однако… снова и снова приходил в себя. Видимо, Бомелий что-то не рассчитал, и вместо того, чтобы загнать государя в могилу, лишь изуродовал его духовно. Это немало раздражало царевича, который полагал, что давно пришло его время получить государство в свои руки, батюшка зажился не в меру, и каково жалко-то, что еще в незапамятные времена сгинул старинный обычай
Но, похоже, чертовы чернила, уничтожив письмо, залили и гнев отцов, подобно тому, как вода заливает огонь. Не повезло…
«Не повезло, – угрюмо думал и Борис Годунов, отирая пот со лба: сегодня ему было особенно жарко. – Да он что, окончательно обезумел? Неужто его мозги свернулись от того зелья, которым услужливо потчуют его англичане, переняв уроки незабвенного Бомелия? Однако ведь Френчем уверял меня, что ртуть, входящая в состав приготовляемых им снадобий, прежде всего уничтожает тело… Мне еще нужен его разум, мне нужно, чтобы он сообразил: старший сын недостоин быть наследником и получить в удел целое государство! Мне нужно, чтобы завещание было изменено! Но если он не способен сложить два и два…»
Сложить два и два в понимании Годунова означало, что царь должен задаться простейшим вопросом: почему послание Батория попало к нему не через довереннейшего Бельского, не через какого-нибудь дьяка Посольского приказа, наконец, а из рук сына? Ответ на вопрос крылся в том, что царевич Иван состоял в тайной переписке с Баторием и обещал ему всевозможные уступки после смерти отца. Видимо, ободренный посулами молодого Ивана, уверясь, что час торжества недалек, Баторий и решился столь бесстыдно обратиться к царю.
Внезапно дверь распахнулась, и трое мужчин, стоявших перед престолом, обернулись, недовольные, что им помешали. Царь гневно свел брови, всматриваясь в вошедшего. Тут же общее недовольство сменилось изумлением, потому что прервать их совет осмелилась… женщина.
Это была царевна Елена Ивановна, хотя узнать ее можно было только по выступающему животу. Залитое слезами лицо было искажено до неузнаваемости. Простоволосая, в одном только легком безрукавом летнике, накинутом на сорочку, она выглядела непристойно! И стоило представить себе, что в таком виде царевна бежала по всему дворцу от своих покоев до царских, что ее видели и стража, и бояре, ожидавшие своей очереди в малой приемной, как у царя, и всегда-то весьма чувствительного ко всяческим условностям и приличиям относительно женского поведения, а в последнее время и вовсе ставшего поборником их затворничества, от гнева помутилось в голове.
Позорище! Да эта баба сошла с ума!
Он вихрем слетел с трона и ринулся к невестке.
– Сучка гулявая! – крикнул гневно, вздымая знаменитый посох. Ему никто не успел помешать, и царь,