А ночью он узнал о своем позоре.
Ожегшись с нежной красавицей Долгорукой, государь теперь дул на воду и зарекся брать из родовитых семей дочерей, почему-либо засидевшихся в свои теремах. Опасался, чтобы снова не провели его, стреляного воробья, на той же самой многовековой мякине: обгулявшейся невесте. Именно поэтому и возникла в его жизни Василиса – вдова, от которой он ждал совсем даже не невинности, а именно опытности. И дождался… опять-таки себе на позорище! Теперь Иван Васильевич медлил, осторожничал, пока не склонился все-таки на уговоры Бельского взглянуть на боярышню Нагую.
Настойчивость Богдана была ему странна, но, с другой стороны, родственники незабываемого Малюты Скуратова (Богдан приходился ему племянником) никогда не оставляли надежд снова оказаться государевыми сватами, словно хотели еще более упрочить свое положение при дворе. Казалось бы, куда уж Богдану еще что-то упрочивать! Но нет, суетился, намекал, бормотал про необыкновенную красавицу Марьюшку, а капля, как известно, камень долбит. Да и собственное межеумочное положение осточертело, устал холостяковать, хотелось женского домашнего тепла – как хотелось всю жизнь! Теперь Иван Васильевич уже почти не надеялся, что найдет себе жалельщицу… последней была Анница, ныне Дария, заживо погребенная в Тихвинском монастыре, – но не оставлял попыток согреть охолодевшее сердце. За спрос ведь денег не берут – он и решился поглядеть на Марью.
Богдаша оживился, содеял великую сватовскую суету. Мигом Нагие всем домом (отец, девка и пятеро братьев) были доставлены в Москву и размещены в своем старом доме, в котором к их появлению спешно подперли осевшие стены и перестелили полы, а также кое-где подлатали крышу, чтобы уж совсем не из развалюхи невесту-то брать. И вот в один из вечеров Бельский повез туда государя. Нагие кланялись в ножки, благодарили за великую милость: опала, по всему видно было, далась им чрезвычайно тяжко, они были ни живы, ни мертвы от счастья, что воротились в столицу, – ну а Марья, по обычаю, поднесла царственному гостю чарку зелена вина на подносе. Почему-то Иван Васильевич первым делом обратил внимание на этот поднос – самый простой, деревянный, правда, искусно источенный узорами, словно бабье кружево, – подумав усмешливо, что Нагие дошли до крайней скудости, и впрямь оправдывая свое родовое прозвание, – а лишь потом поглядел на невесту. И понял, почему столь настойчив и даже назойлив был сердешный друг Богдаша.
Сколько ни перевидал, ни перебрал он в жизни баб и девок (иные злые шутники, слышал, приписывали ему аж тысячу растленных им женщин, что было полной нелепостью!), а все ж не видывал девушки краше, чем эта Марьюшка. Причем красота ее не била в глаз, не ослепляла, как некогда ослепила Анастасия, а потом Анница. Казалось бы, что может быть особенного в темно-русых волосах и серых глазах под ровными полукружьями бровей? В розовой мальве свежего рта и влажных жемчужинках зубов? В мягком румянце, который ровно лежал на щеках? Да на Руси, богатой красавицами, это описание подойдет к каждой второй девице! Однако взгляд против воли снова и снова возвращался к Марьюшке, словно к свечке в темной комнате, и в конце концов Иван Васильевич поймал себя на том, что жаждет видеть свет ее красоты всегда, каждый день.
Это не было внезапно вспыхнувшим желанием, как с Кученей, Аннушкой Васильчиковой или Василисою, отеческой нежностью, как с Марфой или Марьей Долгорукой, а уж тем паче – любовью, как с Анастасией, Юлианией или Анницей Колтовской. Марьюшка была чем-то вроде драгоценного камня, который царь хотел бы иметь в своей сокровищнице. Тешила сама мысль, что рядом с ним на исходе жизни (помирать-то он покуда не собирался, однако человек предполагает, а Бог располагает!) будет это прекрасное существо, и, как по первому желанию он проходит в сокровищницу и перебирает драгоценности, так по первому желанию сможет перебрать все неисчислимые богатства ее красоты.
Но, конечно, невинность ее будет проверена самыми опытными, самыми поднаторелыми в таких делах бабками. Да и после той расправы, которая обрушилась на обманщиков-Долгоруких, едва ли кто еще раз захочет подшутить над государем!
Еле заметным кивком он выразил свое удовольствие, и пристально глядевший на властелина Богдан Бельский испустил едва заметный вздох облегчения: дело, кажется, слажено! Ведь его желанием непременно и как можно скорее женить государя на русской был страх перед предполагаемой английской невестой, о которой все чаще говорили при дворе. И с нашими-то, родимыми, натерпишься хлопот, пока найдешь дорогу к их сердцу, а уж к англичанке-то никак не вотрешься в доверие!
Да, Иван Васильевич частенько увлекался мыслью найти жену за пределами России. Сначала, после смерти Анастасии, это была Екатерина Ягеллонка, сестра Сигизмунда-Августа польского, в руке которой ему было так позорно отказано. Молод был, конечно, поэтому легко стерпел обиду и перенес свои чувства на другую иноземку – дикарку Кученей. Но образ польской красавицы – к тому же, могущей отдать ему во власть Ливонию и часть Польши! – по-прежнему маячил на обочине его сознания. И когда Эрик Ваза, полупомешанный шведский король, вдруг озлобился на своего брата Иоанна, мужа Екатерины: он-де пользуется куда большей любовью населения, чем сам государь! – и заточил его в тюрьму, русский царь мигом снарядил в Швецию особое посольство. Это было еще в начале 70-х. Иван Васильевич обещал Эрику навеки уступить ему Эстонию и Ревель, помочь в войне против польского короля Сигизмунда-Августа и посодействовать в заключении выгодного договора с ганзейскими купцами. Взамен требовал отдать ему Екатерину – эту новую Елену.
Эрик согласился, и, возможно, сумасбродство Ивана Васильевича удалось бы, однако вмешались шведские государственные советники. Они, говоря по-русски, костьми легли, но не пропустили боярина Никиту Воронцова, русского посла, к королю. Воронцов провел в Стокгольме одиннадцать месяцев, напрасно пытаясь добиться этой встречи. За это время в Швеции произошел государственный переворот. Эрик Ваза слетел с престола, на который взошел… освобожденный из заточения его брат Иоанн. Екатерина Ягеллонка стала королевой Швеции, и ни о каком сватовстве русского царя более не могло быть речи.
Как ни странно, лютую обиду на провал этого сватовства Иван Васильевич затаил не на шведов, которые словно бы нарочно устроили свой переворот, только бы насолить московскому царю, а на посланника Воронцова. В его нерасторопности и неумении (а может быть, нежелании?) добиться аудиенции у Эрика он видел причину неудачи. Ну что ж, возможно, в этом была доля правды. Русские бояре и вообще кичливы, а уж за границей преисполняются такой спеси, что знай гляди, как бы не лопнули! Видимо, Воронцов кичился, спесивился, еще небось считался со шведами родовитостью, как это исстари ведется на Руси, – вот и дождался полного позорища.
Тотчас по возвращении в Москву Воронцов был вызван в Александрову слободу. Это были золотые, незабвенные времена, когда у трона по правую руку еще стоял рыжебородый Малюта Скуратов, и Воронцова сразу затрясло при виде знаменитого ката. Да и хмурая улыбка царя не предвещала ничего доброго.
– Видите этого боярина? – без предисловий начал он, обращаясь к собравшимся царедворцам и небрежным взмахом указывая на Воронова. – Всем ведомо, как стойко и самоотверженно защищал он честь государя своего в Стекольне? За сии неоценимые заслуги жалуем боярина Никиту Воронцова нашим… псарем!
У старика подкосились ноги.
– Батюшка, великий государь! – пробормотал он, едва владея языком. – Я еще твоему родителю,