– Ух, кто тут нынче счастлив, так они небось! – почти не разжимая губ, пробормотал Иван Васильевич, подталкивая в бок стоящего рядом сына.
– Кто?
– Бояр-ре!
Иван с недоумением огляделся. Это отец больше по привычке – никаких таких «бояр-р», столь люто им ненавидимых, поблизости не было. Старых, прежних, знатных родами, в Александрову слободу не допускали, да они не больно-то и рвались, потому что очень просто было не вернуться. Новой знати тоже поубавилось в последнее время изрядно… Воротился снова попавший в милость Михаил Темрюкович, вон Иван Васильевич Шереметев-Меньшой (Шереметев-Большой, некогда славный победами, обретается в Кирилловском монастыре под именем Ионы), по-прежнему тут незаменимый Малюта, сиречь, Григорий Лукьянович Бельский, в золоченых парадных одеждах, важный, как настоящий боярин, да родня его – Богдан Бельский и зять Малюты, молодой и красивый Борис Годунов, состоявший до сего времени при царском саадаке,[79] а недавно сделавшийся рындою. Мечется обеспокоенная жена Малюты. Как-то дико было не видеть поблизости дьяка-печатника Ивана Михайловича Висковатого, обоих Басмановых, Афанасия Вяземского, прежде сопровождавших отца неотступно. Впрочем, царевич, несмотря на юность (ему недавно исполнилось шестнадцать), уже знал, что в жизни, а тем паче – в жизни государевой, все меняется чрезвычайно быстро, и лучше ни к кому крепко не привязываться, чтобы не горевать, теряя. Вон как постарел отец, расправившись с любимыми своими товарищами… Жалеет небось? «Ну что тут скажешь, никто его под руку не толкал, сам так решил», – холодно рассудил царевич.
– А чем они счастливы, батюшка?
– Так ведь женюсь! – так же почти неслышно, словно боясь нарушить священную тишину, царившую в просторной палате, отвечал отец. –
– Только не тихую! – фыркнул Иван. – Мне бы повеселее, порезвее.
– Дурень! Порезвее – на стороне найдешь, а женка должна быть белой голубицею, скромной да невинною.
– Ой, батюшка, этакую ты для Федора приглядишь когда-нибудь, скромную да тихую, а мне подай чего покрепче, ладно?
– Выбрал уже небось? – нарочито сердито, а на самом деле откровенно любуясь своевольностью сына, спросил Иван Васильевич.
– Приглядел.
– И кто? Скажи, а то ка-ак положим глаз на одну и ту же!
– Вряд ли, батюшка. Моя не белая, а черная.
– Черная?! Это кто же?
Глаза Ивана Васильевича пробежали по длинному ряду девок, из которых предстояло выбрать жен и государю, и царевичу.
Ну, сегодня – ладно еще, осталось только двенадцать, позавчера было двадцать четыре, а в начале навезли сюда две тысячи красавиц со всей страны. В Александровой слободе яблоку негде было упасть от красавиц, у стрельцов да охранных опричников глаза были навыкате и разбегались в разные стороны, не ведая, на которую раньше глядеть. И ведь приехали красавицы не одни, при каждой мамки-няньки. Ужас, это ужас что такое было!
Иван Васильевич вспоминал, что при двух его первых браках обошлось без этакого вот столпотворения. И Анастасию, и Кученей он выбрал себе сам, с первого взгляда. Да и ни одна из них не пожелала бы толкаться в куче разряженных в пух и прах, набеленных да нарумяненных курочек, ждать, пока до нее дойдет черед получить от властелина вышитый золотом платок с дорогими каменьями, который набрасывал государь ей на плечо. Разор один с этими платками, ей-богу, ведь его получала каждая!
Да что платки? В Александровой слободе пришлось потесниться. Девки спали по двенадцать душ в комнате, чуть ли не по трое на лавке. Ой, кипели страсти… То одна, то другая выбывала из смотрин по смешным причинам: брюхом скорбная сделалась либо рожу расцарапала – да не сама себе, понятное дело. Несколько раз весь дворец бывал разбужен дикими воплями: какая-нибудь девка просыпалась от дикой боли, начинала вопить, что ее зарезали… Пока все подхватывались, да зажигали свечи, да начинали разглядывать исцарапанную либо вовсе порезанную ножичком красоту, уже невозможно было определить, кто совершил злодеяние. Потом в девичьих палатах перестали гасить свет на ночь, немолодым бабам- смотрельщицам велено было не смыкать глаз. Членовредительства поуменьшились. Число невест, впрочем, тоже: чуть ли не в первые дни наполовину. Слава Богу, Иван Васильевич достаточно нагляделся на баб и женок, чтобы знать, чего он хочет, и безжалостно отворачивался от непривлекательных. Вообще никогда не нравились ему, к примеру, тощие, а уж после Кученей и вовсе глядеть на них не мог.
Был один смешной случай… Девки все предстали пред оком государевым нафуфыренные да разряженные, однако не зря Иван Васильевич сам, не доверяя свахам и ближним людям, решил досконально осмотреть понравившихся. Сверху донизу, и в одежде, и без. Слава Богу, наслышан про обманы, какие случаются при сватовствах и смотринах! Невеста – товар, ну и, как при продаже всякого товара, дело редко обходится без плутовства. Больную и бледную румянили, сухопарую превращали посредством накладок в толстуху. Если же невеста была до того плоха, что обмануть никоим образом было невозможно, совершали подлог и вместо одной девушки показывали сватам и жениху другую, а замуж выдавали под фатою первую. Обман открывался, когда жених уже на брачном ложе находил невесту хромою либо безобразною, но обратной дороги ему уже не было, оставалось одно: вымещать на жене родительское мошенничество!
Конечно, вряд ли кто решился бы на подлог на государевых смотринах, однако береженого Бог бережет, думал Иван Васильевич – и как в воду глядел!
Одна девушка ему с первого взгляда приглянулась. Очень красивые, точеные черты, коса спелая. «Удалась дочка у Салтыкова!» – одобрительно думал государь, не понимая, что же кажется в девушке таким странным, что мешает вполне восхищаться, а как бы настораживает. Потом понял: странным казалось ее почти бабье дородство при тонком личике. При таких-то бедрах и щеки должны быть – чуть не шире плеч. А личико ма-ахонькое, с кулачок. Почуял неладное не он один – молодой насмешник Борис Годунов, недаром