Вильнёв, 17 октября 1936 г.
Дорогой Александр Яковлевич, спасибо за Ваше письмо Роллану и простите ему его долгое неотвечанье: он обязательно должен закончить к весне большую книгу (продолжение «Творческих эпох Бетховена»), и все время работа прерывается текущими делами. Но главное, что берет все мысли и силы, — искания. Во время нашего пребывания во Франции (мы три недели были там — три дня в Париже, а остальное время в Кламеси, Невере и прекрасном Дижоне) казалось, что война в самой Франции, так сильно она переживает свое братство с Испанией. Здесь меньше людей, ощущающих эту связь, но все же есть. Даже если борьба кончится поражением правительства, — она принесет плоды огромной важности не только там, но и в соседних странах: думаю, что никогда народы не знали такого тождества друг с другом, — и они этого не забудут!
Сегодня пишу Вам по поводу скорого приезда в Москву здешнего писателя Hans Huhlenstein. Он хороший писатель (об его книге была месяцев 6–8 назад хорошая рецензия в журнале «За рубежом») и честный человек. Очень деятельный и совершенно свой. Борется, как лев, один против своры. Мы даем ему несколько адресов московских друзей. В ВОКС он, конечно, и так объявился бы, — но хочется, чтобы вы лично его повидали. Вам самому он будет интересен. Вы знаете французский язык, хотя его родной язык немецкий. Он давно мечтал побыть в Москве и безумно рад тому, что скоро там будет.
Очень сильно потряс нас недавний московский процесс. Здесь (на Западе), конечно, закопошились все вражеские гнезда, со всех сторон зашипели: для них уже ничего не существует, кроме этого, кроме ненависти к СССР — ни Гитлера, ни Испании. Роллан, конечно, получил кучу писем, а В. Серке уже задевает его в своих статейках, забыв по-видимому, что Роллан хлопотал за него. Но во всей этой истории тяжело то, что вообще это было возможно и что, конечно, должно быть сорвано доверие людей друг к другу, а оно так нужно во время борьбы. Подобной нынешней! Вообще все это дело крайне деморализующее. И уж очень низко держали себя все обвиняемые. Это еще увеличивает отвратительность их.
Мы здесь пережили эту историю болезненно, болели отвращением. Каково же всем вам там! Надеемся, что ничего не помешает нам приехать будущим летом. Роллан продолжает учиться русскому. Вот год, как он занимается (пропустил 4 месяца, 2 — из-за болезни, 2 — из-за путешествий), ежедневно по часу. Дается ему трудно, но при терпении и упорстве своем он одолеет. И ему интересно.
Ждем нетерпеливо от Вас известий, много ли у Вас было гостей, интересные ли? Видели ли Вы Жида? Завидуем ему, что он так много ездил по СССР. Обязательно надо будет поездить и Роллану. Он продолжает получать много писем из СССР, но не может отвечать всем — все время уходило бы на это. Получаем также много книг, иногда интересных. Я читаю их, и рассказываю Роллану. Читаем также Чехова (я ему перевожу устно).
Надеемся, что вы здоровы, так же как вся Ваша семья. Посылаем привет дочкам, которых знаем, и жене, которую надеемся узнать. Также Вашим сотрудникам. Продолжает ли работать у Вас Ингбер?
Крепко жму Вашу руку. Роллан сердечно кланяется и просит не забывать его.
Приложение 4
Черновик письма А. Я Аросева М. П. Кудашевой и Р. Роллану
Дорогие Мария Павловна и Romain Rolland!
Я исключительно был рад вчера развернуть перед собой Ваше долгожданное письмо. Оно пришло в те дни, когда я только что начал поправляться после неожиданного сердечного приступа, которые со мной случаются не периодически и всегда неожиданно. Говорят — переутомление, но ведь миллионы и миллионы переутомляются, и не каждый подвергается acces de coeur[256].
Много, почти каждую пятидневку, 2–3 раза я выступаю с докладами о международном положении и, в особенности, об испанских событиях. Они, конечно, в центре внимания нас всех.
Недавно принимал испанского посла Pascua. Было много гостей. Я сказал ему среди небольших банальностей несколько слов об испанских писателях, в частности, о Сендере, о его «Семь красных воскресений». Это немного наивный, но очень свежий и хороший роман. Нет, не роман, — хотя автор его так называет, — а собрание картин борьбы испанских рабочих. К сожалению, Pascua отвечал больше реверансами и благодарениями, чем по существу. Впрочем, он оговорился: «Ma situation est tres delicate»[257].
Деликатность его situation, между прочим, состоит в том, что вся его семья у белых. Что с ней, он не знает.
Как бы там ни было, в Москве посол принят отменно хорошо, думаю, его душе у нас тепло, насколько это может быть, если семья в звериных лапах.
То, что на Вас, дорогая Мария Павловна, и на Romain Rolland произвело текущее впечатление — на нас произвело такое, что для обозначения его в dictionnaire[258] любого языка нет еще имени. Мы живем в эпоху, когда «ход вещей опережает ход идей», и поэтому факты — впереди их наименований. Сказать правду, именно это впечатление и разбудило во мне прежние, юношеские домыслы, толкнувшие меня на революционный путь, — может ли человек в какой форме и в какой мере властвовать над другим, а тем более наказывать. Под этим впечатлением я и писал Romain Rolland’y вопрос — воспитание или наказание? В первом случае — придуманное воздействие, во втором — контрдействие, вызывающее контрконтрдействие и так далее.
Конечно, я далек от толстовского непротивления злу, но нет ничего легче, как начисто отбрасывать какую-либо теорию, например, Толстого. А между тем, она соткана из таких идей — прочных ниток, которые пригодились бы будущему человеку. Ленин не отбрасывал начисто Толстого. Когда я раскрываю любую книгу Льва Толстого, в любой час дня или ночи, — во мне с первых же его слов начинает совершаться какое-то утро. Совершенно такое же ощущение я испытываю, когда читаю Romain Rolland’a. Первые его книги «Jean Cristof» я читал в ссылке. Эта «утренность» Romain Rolland’a и Толстого происходит от того, что и тот и другой с первых же строк начинают, как бересту на дереве, отворачивать и выносить на свет божий все ранее сложившиеся навыки мысли и по поводу каждой они начинают мучить — красиво мучить вопросом: так ли это? Верно ли это? Надо ли это?
Так ребенок просыпается утром и начинает удивляться: кресло ли это, которое от видел вчера, засыпая, тот ли это занавес, которым он вчера закрыл черноту окна, и т. д.
Переборка и проверка старых ценностей делается не только вследствие скепсиса, а вследствие его плюс особого утреннего, солнечного удивления, в корне которого лежит ощущение, que la vie est ravissante[259].
Мне на днях предстояло читать большую публичную лекцию о Париже и ее интеллигенции по Впечатлениям моего пребывания. Она была отменена вследствие болезни сердца, так вот, я готовился к ней и многих новых авторов французских перечитал (Chamson, Klech, Malraux) и больше всего Romain Rolland’a и, как всегда, только от него я «утренился» и обновлялся. Malraux — большой, талантливый, острый, скользкий — какой-то современный и французский Леонид Андреев. Но он, в отличие от других молодых, много относится к плеяде необыкновенных, потому что он — лаборатория идей. Он не описатель, как почти все молодые теперь и у нас и на Западе. Это потому, что вещи несутся быстрее идей. Самые способные успевают едва их регистрировать, то есть описать.
Недавно в инженерном институте взял смелость и прочитал двухчасовую лекцию о Romain Rolland’e. Собственно тема ее была значительно уже: «Ромэн Роллан и наша революция». Я взял годы войны и первых раскатов нашей революции. Помимо статей и художественных вещей Romain Rolland’a я много пользовался его дневником, помещенным в «Октябре». Да не посетует на меня автор дневника.
После лекции были вопросы. Они почти все сводились к тому: приедет ли к нам еще раз Romain Rolland и над какими художественными вещами он работает. Ну, и разумеется, об отношении к испанским событиям. Мои ответы вызывали горячие аплодисменты и, в особенности, когда я сказал о том, что Romain Rolland изучает наш язык и снова думает быть в нашей стране.