Вместо чая им принесли нарзан: официанты умозаключили, что яичница горячая и соленая — нужно что-нибудь прохладительное. На всякий случай к нарзану принесли и масло. Англичане с видом обреченных съели яичницу, выпили нарзан, до талого масла не дотронулись и ушли из вагона.

Наблюдатель грустным хриповатым голосом пояснял официанту, как надо писать отчет, сверять счета с талончиками, талончики с корешками и если это все сходится, то как надо писать отчет в Москву.

Официант смотрел на него с расхлябанным ртом.

Одна американка, после того как поймала за рукав официанта, позавтракав пустым кофе (ее тоже не поняли, что ей нужно, и тоже дали к кофе нарзан) и запив нарзаном, встала и блеснула русским словом, произнеся очень чисто:

— До свиданья.

На нее посмотрели угрюмо и ничего не ответили.

Два раза в ресторан заходил какой-то взлохмаченный человек без пиджака, с растерзанным воротом рубашки, в штанах, перетянутых ремешком, весь грязный, заспанный, низенького роста с густым басом.

— Тут я на столе ничего не забыл? Вы ничего не убирали?

— А нет, ничего, — мертво отвечали официанты, и человек убегал, слегка помахивая в воздухе рукой с окурком папиросы.

4 июня

Негорелое.

Я долго гулял, шел в ту сторону (в польскую, западную), куда исчез поезд. Как скиф или монгол, таю в себе великую тоску по западу и ничто не действует на меня так, как вечереющее небо или заходящее солнце. Я обожаю запад и хотел бы идти вслед за солнцем. Закат его всегда что-то особенное.

Сегодня я вспоминаю свою юность, когда в погоне за солнцем я сквозь препятствия прошел на запад. Щемит мою душу, острит сознание тоска по солнцу, по отраде, по дружбе, по теплым объятиям.

На таможне, стены которой выбелены по-заграничному, зажглись огни. Я почему-то вспомнил юность. Опять томило сердце тоской по путешествиям. С ясностью ужасающей вспомнил, что я всегда был одинок. Последняя надежда жарких объятий — Гера и сын — исчезли на Западе.

Перламутровый свет. Закат такой, что нельзя не писать. Я вошел в вагон и написал эти строки!

2 июля

У Вячи М. на даче. В. М. попрекает тем, что чересчур услужлив Ромэну Роллану — до надоедливости.

— Знаю, — говорит он, — твои манеры. Они могут показаться навязчивыми.

Значит, и это дело, которое я делал с таким вдохновением, завистники хотят испортить. Ничего конкретного, просто навязчив. А я почти что не бывал с Ролланом, я максимально держался в стороне.

Вяча говорил, что Сталин остался недоволен моим переводом и думает, что я передавал неточно и кое-что вставлял от себя, что меня часто поправляла Мария Павловна. Она меня поправила всего два раза и только потому, что ей легче понимать мужа, она лучше слышит и разбирает дикцию, кроме того, она, безусловно, была самим Р. Р. подготовлена к разговору. Я же — совершенно нет, я не мог и не говорил с Ролланом о том, о чем он предполагает беседовать со Сталиным. Понятно, что мой перевод был сырой.

Решили, что я был не бесстрастен и сух, как обычный переводчик, а вставлял свои замечания, но этого не было. Может быть, просто кому-то надо, чтобы мой перевод не понравился? Может быть, против меня продолжается страшная и большая интрига, и, может быть, поэтому-то и вызывали меня к Сталину для беседы, чтобы поиграть со мной, как тигр с маленьким мышонком?

Мне инкриминируется также и то, что я не сумел вместе с Румянцевым (человек из охраны Сталина) сагитировать Р. Р. переехать на дачу правительства.

— Вяча, Вяча, — ответил я моему обвинителю, — ведь ты не знаешь, до твоего прихода я беседовал на квартире Сталина в присутствии Кагановича и Ворошилова, ночью, когда был вызван из театра, где Р. Р. смотрел «Бахчисарайский фонтан». Тогда Сталин настаивал, чтоб я взял с собой Румянцева и, вопреки моим возражениям, настоял, чтоб я предложил Р. Р. немедленно переселиться на дачу правительства (Липки). Это было невозможно.

Старик, усталый от бдения, от спектакля, от московских впечатлений, живший всю жизнь на одном месте, давно не видевший публики, большого скопления людей, а поэтому страшно утомленный, ночью получает странное приглашение переселиться, да еще при этом присутствует специальный человек в военной форме! Конечно, провал был обеспечен, я предупреждал об этом. Меня не послушали. Только пришедший Вяча, сам по себе, без моих доводов, понимал, что ночью делать такие гостеприимные предложения не следует. Я это предложение сделал потому, что настаивали и тем самым сорвал возможность пригласить его в подходящий момент разговора, на другой день.

Кажется, Вяча понял, что меня нельзя осуждать. Мария Павловна все же во многом виновата, она ведет свою линию. Вяча ко мне лучше относится, чем она. Обо всем этом нужно написать Сталину.

17 июля

Много дней пропустил или писал на бумагах.

Вчера приехал в Лондон. Выехал из Москвы 14.7. Предполагал выехать 12.7. Но как только встал из- за стола в присутствии родственников и товарищей, чтобы уже ехать на вокзал, был поражен сильным сердечным припадком, какого не имел уже давно, а может быть, и никогда раньше. Он продолжался 1/2 часа. Были доктора из амбулатории и проф. Плетнев. Пульс доходил до 126, через полчаса — 110, потом — 104 и сразу — 78. Наконец — 70.

Я не помню всего, что было. Гости и дети ушли в столовую. Со мной были только доктора и те товарищи, которые клали холодный компресс. Как я потом узнал, детишки, Лена и Оля, очень сильно плакали. Бедные, не понимая значения болезни, они чувствовали ее большую опасность.

На другой день опять легкий перебой сердца. В квартире была только одна кухарка.

Отдыхал два дня, до 14.7. Все время хотелось спать. Вялость. Глаза режет, будто не выспался.

Пришли из комсомольской газеты взять интервью у моих дочек, Лены и Оли, по поводу беседы с ними т. Сталина (14.7.35). Беседа была напечатана на другой день, 15.7.[143]

Вечером пришли Адоратский[144] и Герман[145]. Адоратский показал письмо Лозовского[146] Сталину об архиве. Сталин ответил резолюцией: «Поручить это дело Аросеву».

Это интересно, но не задержит ли меня за границей? Детишки так грустно плачут, когда вспоминают, что через несколько часов я должен уехать. Они сдерживаются и все же плачут, плачут. Они состязаются в сдержанности, мои бедные сироты. Я готов уступить и не ехать. Сказал им это. Может быть, в их слезах детская мудрость и мне в самом деле не нужно ехать, ибо поручение неопределенное, темное и мало шансов на то, что оно удастся. Может быть, дети правильно чувствуют.

На вокзале они сильно плакали и так сердечно прощались, что мое сердце было разорвано на мелкие кусочки от тоски и беспокойства за моих детенышей. Лена и Оля бежали за поездом, как когда-то в их возрасте Наташенька, которая провожала меня лет восемь тому назад, когда с Леной и Олей я уезжал в Прагу, а Наташу оставлял одну. Теперь Наташа, ушедшая к матери, уже не провожала меня…

В купе, как только тронулся поезд, стало немного жутко. Сердце. Герман мягко, заботливо обходился со мной. Готов был помочь раздеться и все вещи укладывал сам.

На другой день в полдень — граница. Телефонировал детям. Не дозвонился.

Такси. Посольство. Кенсингтон, 13 (против дома Ротшильда).

Спали, потому что ночь не спали. 13 ч. Ужин у Мауского. (Полпред, бывший министр у Колчака, бывший меньшевик.)

18 ч. Скромный ужин в молочной. Уютно. Интересно. Незнакомо.

201/2 — на танцах.

231/2 — дома, 24 — в отеле, где живут наши танцоры. Они очень наивны и плохо понимают окружающую их жизнь. Энтузиасты, но и эгоцентристы: все время спрашивают, точно дети: «Ведь мы первые, мы лучше всех танцевали, не правда ли?»

На другой день — 18.7 — был утром в обществе культ[урного] сближения с СССР. Много очень честных, преданных и героических натур тянутся к нам.

13 ч. У леди Астор[147]. Там были ее муж, человек, искусственно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату