Утром еду к Панову сам. Он на заседании. Секретари Панова — типики самые застенные. Знают меня по фамилии, называют. Заседание у Реденса (нач. Моск. ОГПУ). Я — к Реденсу. Его секретарь — сама вежливость. Пишу записку Панову, секретарь Реденса относит. Возвращается:
— Панов как раз сейчас делает доклад.
Я ухожу. Секретарь берется все выяснить и сообщить мне. Действительно, через 2 часа просит прислать за ордером. К вечеру этого дня ордер у меня на руках.
Вечером дети поехали на дачу.
Ах, как безумно мне жаль Наташу, Наташеньку, она осталась одна. Изломанная вся. Внутри хорошая, но гниль может просочиться и внутрь.
Был в ЦК в приемной Ежова и у Щербакова.
Был у детей. Пил чай, писал, читал им «Мертвые души».
С детьми и чехами в театре на «Мертвых душах». Был впервые за кулисами этого идейного и могущественного театра.
Голову ломило, как будто мозг превратился в камни и начал распирать мозговую коробку.
Завтра в Ленинград, открывать фестиваль искусства. Я стал мировой метрдотель. Надо как можно скорее бросать эту протухшую жизнь!
Был у детей, чтобы проститься перед Ленинградом. Одинок.
Утро работал дома над своими рукописями.
Позавчера с Кулябко имел серьезный разговор о приемах без разрешения. Бедняга влип как кур в ощип. Пытался цепляться за что-то… Мелкий, незначительный, а еще — я — я! Эх, ты!
Грипп все еще держится кашлем.
Днем ходил за покупками. В четыре дня — на чай с Давтяном. Ясные глаза очень быстро уловили, с кем они имеют дело в лице нашего посла.
А он самолюбовался:
— Я не могу идти вниз пить чай, потому что меня там сейчас же узнают и все станут смотреть.
На него и на Роллана?!
Роллан улыбнулся одной из своих очаровательнейших улыбок.
Я ушел в полпредство, ждал звонка из Москвы, писал этот дневник. Следом за мной, слышу, и Довтян вернулся. Ему, конечно, один на один с Ролланом долго было не вынести, это, брат, не с дипломатами о погоде беседовать и наши трудности объяснять с видом человека, владеющего чарующими тайнами: «Мы ведь, знаете, понимаете, мы ведь диалектики».
— Но массы-то ведь еще не диалектически мыслят, — возражал Роллан, говоря о последних международных шагах Советской власти.
— Вы будете у Сталина, — опять улыбался Давтян, — он Вам обо всем этом расскажет гораздо лучше.
Совсем как чеховский дьячок отгнусавил с записочкой «За упокой» и «О здравии».
— Иди к отцу дъякону, он разберет, кто тут живой, а кто мертвый, он в семинарии учился.
Варшава, вокзал, неуютность, вечер. Бусловский завхоз и такой же консул встретили меня. Они настолько бусловские, что кажутся манекенами модных магазинов, которых завели, и вот они стали двигать ногами и руками. Впрочем, они ими двигали довольно четко.
Я в той же комнате, где был с женой и сыном в прошлом году и где был в позапрошлом. В этом доме шесть лет тому назад я хворал ангиной и со мной находились дети Лена и Оля.
Телефон к Давтяну. Зашел к нему. Неохотно, с колебаниями (как бы не сделать ложного шага!) согласился он наконец удостоить Роллана своей встречи. Пошли на вокзал к 2 ночи.
Неуютно, деревянно. Поезд кишкой выжимается из брюха темноты. Нетерпеливо выходят пассажиры. Я ищу, ловлю глазами Р. Роллана или его маленькую жену. Все нет и нет. И вот кто-то, похожий на него. Лицо завязано шалью. Глаза его.
Поздоровались горячо. Представил Давтяна ему и его жене.
P.P. говорил с трудом, чтобы не глотнуть воздуха.
Проводил их до отеля. Давтян покинул нас еще на вокзале. Из отеля я скользнул во тьму варшавских улиц один.
Я объезжал с P.P. Варшаву. Шофер давал объяснения. Потом пришел Давтян.
Вечером ждал звонка и был один. И опять ждал Москвы (там буря), и опять один.
Путевые наблюдения.
Москва-Негорелое, вагон-ресторан.
Пришел, сел и вот уже полчаса на меня никто не обращает внимания. При входе два стола заняты — один официантом, который принимает деньги и смотрит унылым взором на счеты, лежащие перед ним. Другой стол занят человеком в штатском. Он потягивается и томится бездеятельностью. Мог бы читать или писать, но он, как все русские, ленив и не знает цены быстротечного времени. По-видимому, наблюдает, вроде комиссара.
Пришли два молодых англичанина. К ним подошел официант, но так как он ничего не понимал, подошел второй. И второй их не понимал. Тогда подошел сам бездельник — наблюдающий. Все трое свесили свои унылые физиономии над англичанами, и все трое ничего не понимали. Наблюдающий ленивым, неохотливым движением подозвал четвертого официанта и отрекомендовал его как знающего немецкий язык. Официант спросил:
— Булочка, чай?
Англичане, услышав знакомое им русское слово, разом ответили:
— Чай!
Другие официанты лениво, неохотливо, как телята от пустого корыта, стали расходиться, а говорящий по-немецки и наблюдающий (от нечего делать) все еще висели обеими физиономиями над англичанами.
— Что-нибудь еще? — спрашивал официант.
— У них интуристские билеты, спроси, может, яичницу?
И официант перед глазами англичан сделал жест, подобный тому, какой делает Петька Чапаеву при характеристике Фурманова. Этим официант хотел показать взбитую яичницу.
Англичане подтвердили.
Между тем четыре официанта начали свой разговор о счетах, о деньгах и о прочем. К посетителям подходили без охоты и небрежно.
Наблюдающий опять сел за стол. Другой, принимающий деньги, хлопал глазами, смотря в угол вагона.
Англичанам подали приборы, одна вилка искривленная. Они рассмеялись. Потом долго-долго молодой англичанин ловил глазами и руками какого-нибудь официанта, чтобы сменить вилку. Ему сменили. И переглянулись.
Подали яичницу.
Над ней опустил свое лицо прежде всего контролер (наверное, тоже от нечего делать). Казалось, он вот-вот пощупает ее пальцем.
— Дай ложку, — сказал официанту.
— У них есть вилки.
— А яичницу-то брать со сковороды…
— Чайную ложку?
— Нет, десертную.
Пока они так, не спеша и неясно произнося слова, говорили, англичане посмеялись и положили себе яичницу при помощи ножа и вилки.