Встречал Лаваля. Чины. Караул. Почетный рапорт. «Марсельеза». Напев французской проигранной революции — музыкальная тема ее. За ней — «Интернационал».
Пока встречали Лаваля, рапортовали ему, вели сквозь строй завороженных дисциплиной солдат и пропускали сквозь «толпу» (см. толпу в «Борисе Годунове» у Пушкина), которая приветствовала аплодисментами и криками французского кулачка (далеко не дурачка!), его журналисты в количестве 28 человек сидели запертые на ключ в вагонах. Им не полагалось выходить вместе с министром (классы уничтожены у нас). И только после того, как Лаваль, погрузившись в теплое сиденье литвиновской машины, отбыл с вокзала, несчастных людей пера освободили из-под замка. Некоторые из них от наивности произносили протестующие слова.
Особенно Садуль и Роллен[135].
В час дня в «Метрополе» с этими журналистами завтрак во главе с Бухариным.
Во время завтрака, как и полагается в приличном буржуазном обществе, он постучал ложкой по столу и начал речь. Гостей было до 200 человек. Журналисты и люди искусства. Прежде всего он заявил о скорби по поводу кончины маршала Пилсудского и предложил почтить его память вставанием. Мы все стояли в честь лютейшего врага коммунизма. Потом Бухарин читал речь. Обычная. Отвечал Роллен. Потом неожиданно взял слово старик Немирович-Данченко и сказал, что французы — это наши учителя в области политики и искусства и наши театры развиваются под руководством великого Сталина.
После этого завтрак подошел к концу, я пошел работать в своем кабинете.
В тот же день в десять вечера в особняке НКВД на Спиридоновке. Приказано быть во фраках (странно, а у французского посла завтра вечером — в пиджаках. Мы перещеголяли их в протокольном совершенстве).
Много говорили с Ворошиловым. Он какой-то стал тихий и задумчивый. Без всякого сомнения, что-то глубоко переживает. Когда я говорил о Лавале, о наших переговорах с ним, о большом значении приезда, он старался отмалчиваться. Я не слышал из его уст ни одного дифирамба происходящему.
Подошел Лаваль и стал просить показать военный парад, хоть кусочек. Его активно поддерживал Садуль. Клим Ворошилов сначала все уклонялся, говоря, что нужно, чтоб не Садуль об этом хлопотал, а сам Лаваль. Когда инициатива последнего в этом деле стала ясна, Ворошилов согласился показать только авиацию, а красноармейцев — лишь в казармах, в их бытовой жизни. Лаваль этому предложению страшно обрадовался.
— Посмотреть жизнь казармы — да для меня это во сто крат большее имеет значение, чем парад.
— Покажем вам клубы, занятия и развлечения наших красноармейцев, как они воспитываются.
— Это прекрасно, о лучшем мечтать нельзя, — соглашался Лаваль.
Он говорил, что Ворошилов — самый популярный человек во Франции.
Клим с казенной улыбкой (но очень приятной, потому что она светилась озорством) ответил, что и Лаваль очень популярен в СССР как виднейший деятель мира.
Подошел Потемкин. Лаваль стал рассказывать, как он с Потемкиным усердно работал в деле выработки пакта. Работа была трудная.
Подошел турецкий посол, как всегда с объяснением в политической любви к нам. Клим опять за словом в карман не полез, а ответил, что когда он был в Турции, то чувствовал себя в среде народа, создающего свою культуру. Мы все выразили радость, что Клим — почетный гражданин города Смирны.
Турецкий посол приглашал меня для культурных дел в Турцию. Клим сказал:
— Обязательно тебе туда надо съездить, обязательно…
В двенадцать часов открылись столовые, и гости (в количестве около 600 человек) двинулись к столам. С нами были Раскольников, жена моя и Раскольникова. Лакеи подавали медленно и неуклюже. Они ходили между столов, как опоенные.
Бухарин после обеда долго говорил с Лавалем. Кажется, научно агитировал его.
Лег спать в четыре утра.
Завтрак в Тушино, в аэроклубе.
Во главе — дурак Уманский. Это не ругательно, как не ругательно, когда доктор говорит: «У вас сифилис». Против него Эйдеман[136], который рассказывал, что Клим предписывает своим генералам «убрать животы».
— Как увидит, что кто-нибудь с брюшком, так приказывает, чтобы в кратчайший срок этого не было. И все както вылечиваются от животов. Вот и я…
Уманский с большой убежденностью подтверждал это чудодейственное влияние приказов наркома обороны по части животов.
Рядом с Эйдеманом — наша прекрасная парашютистка Нина Камнева (не потому ли, что летит камнем вниз). В своей речи она говорила, что самое прекрасное в прыгании с парашютом — это удовлетворение от преодоления чувства страха. Нина — маленькая, красивая, смуглая, худенькая. С детской ужимкой у губ. Говорит отчетливо, но детским голосом. Густые волосы — шатэн — подстрижены. Веселые коричневые глаза. Говорит без жестов.
Меня оседлал расспросами Афиногенов. К двадцатилетию Октября он пишет пьесу. Хочет дать в ней и Октябрьскую революцию, и гражданскую войну, и строительство. Все действие пьесы растянуто, по его словам, на 20 лет (не многовато ли?). Нашу силу и историческую жизненность он хочет доказать тем, что английские и другие шпионские организации работали очень энергично и ловко и тем не менее не могли справиться с Советской властью. Я рассказывал ему о деятельности некоторых шпионов, пойманных нами в период 17, 18, 19 годов. О них Афиногенов так подробно расспрашивал, что не давал ни отдыха, ни срока и доставил мне самому приятность воскрешать героическое прошлое. Просил разрешения протелефонировать, чтобы выкачать из меня интересные истории.
Бургес (воспитанник Саратовского университета, в совершенстве владеющий русским языком и бывший у нас в первый период революции, теоретик музыки, впрочем, сменивший теперь этот интерес к истории интересом к политике) сидел рядом со мной. Он поражался тому, как изменилась Москва и все Советское государство. Власть стала очень сильной.
— Но меня особенно удивляет ваша эволюция. Вот, например, Бухарин, я его знаю по первому периоду революции, это был тигр, мы же, вся буржуазия в Западной Европе, боялись его и считали тигром. А теперь, когда вчера он предложил почтить вставанием память Пилсудского, произвел на меня впечатление прирученного тигра. Совершенно прирученный зверь. Теперь у вас многое стало не от идей, а от людей. Идеологию заменила личность, а на личность легче влиять, чем на идеологию. Теперь у вас вместо идей — имена вождей. С этой стороны вас еще многие в Европе не понимают. И прежде всего не понимают ваши же собственные коммунисты.
После завтрака мы смотрели, как парашютисты прыгают с аэропланов. Один из них делал все по команде, передаваемой по радиотелефону с балкона нашего аэроклуба. Телефонист говорит, например, «поверни вправо аппарат» — поворачивал, «поверни влево» — это делал, «выходи на крыло» (парашютисту) — на летящем аэроплане на крыле появлялся человек. «Прыгай!» — Аэроплан покачивался с боку на бок в знак того, что приказание принял и в удобной точке парашютист прыгнет. Он действительно прыгнул. У парашютиста был тоже телефон. Телефонист ему говорил, в то время как парашютист летел к земле. «Раздвинь ноги» — парашютист раздвигал. «Раскинь руки» — парашютист тотчас же выполнял команду.
Французы удивлялись и записывали в книжечки.
Вечером у французского посла Альфана.
Все битком наполнено народом. Тут и Молотов, и его зам. Межлаук, и Ворошилов, и Розенгольц[137] (Молотова и Ворошилова не было на приеме у американца).
За обедом — танцы кавказские с кинжалами. Пение квартета. Альфан, играя в демократизм, пригласил певцов за один из столиков (гости сидели за небольшими столами по 7–10 человек). Пелись кавказские песни. После сладкого, когда шампанское шумело в голове, вышел плясать «русского» Буденный. Сначала один, потом со своей женой, потом с женой Розенгольца. Вслед за ним вышел плясовой походкой и