Этот день чудно провел с детьми: вместе читали и гуляли. Дети любят меня хорошей любовью. Ею нужно дорожить.
Днем заехал к Беку[132]. Уезжает в Иркутск. Выслан из Москвы официально как «выдержанный большевик в новый район».
Я несколько дней тому назад говорил о нем со стариком Коном[133] . Он будто бы где-то пытался отстоять Бека.
Сегодня, во всяком случае, простились с ним. Долго на него смотрела исключительно трогательными глазами его дочка Риточка. Она и улыбалась, и глазки ее блестели, а на дне маленького сердца — глубокая тоска. Будто приговоренная. Почему никто не подумает о том, зачем без надобности увеличивать на земле человеческие страдания. Самое ужасное — детская глубокая затаенная грусть. Потом узнал, что Бек прогнал ее с вокзала, не позволил ждать ухода поезда, чтоб не рвать детского сердца. Это со стороны отца святая жесткость. Я должен научиться так действовать с детьми. Но тогда где же и в чем радость? Все только жестокость да жестокость со всех сторон.
У поляков, по случаю их праздника, был в посольстве. Битком людей искусства. Никто никому не интересен. Наблюдательность моя притупилась. Локтями толкали женщин и мужчин, наши чиновнички из НКВД бросали на меня ужасные отчужденные взгляды. А многие подчеркивали оскаленным ртом (улыбки), — они теперь такие опытные дипломаты, что могут (увы, должны, устали!) искусственно улыбаться. Это значит, мы вас не уважаем, мы улыбаемся вам по должности.
Какая жизнь короткая. Иногда вырываешься из этой кунсткамеры — она еще короче кажется.
В 8 вечера на ужине в турецком посольстве. Все по-холостому.
Штейнгер шептал мне, что одновременно в Берлин приехали турецкие журналисты и сейчас сидят за столом с Гитлером. Эта новость была неожиданна для наших дипломатов. «Шпингалеты», получающие за их злобную свистопляску галеты, обвиняют Карахана, долбят справа и слева близорукими зенками по его имени. Крестинский харкает, как свинья, и не знает, как теперь говорить с турецким послом. Да и этот милый наш друг тоже скис, словно кто на него опару вылил.
Пил изумительно сладкий водочный напиток «ракия».
Ночью заехал в Моссовет по поводу квартиры. Хотел написать записку Мельбарту (зам. пред. Моссовета Булганина), его секретарь Ворошилов, однофамилец Клима, выхватил у меня из-под носа блокнот с бланком Моссовета: «Теперь, знаете, с бланками надо быть осторожными, нельзя их всем давать!»
Моссовет… Сколько за него жизни отдано! А теперь — бланки…
Я написал записку на простой бумаге. Все равно результата не будет (хлопочу квартиру ВОКСа передать мне для детей).
Секретарь польского посольства Шербинский надоедал просьбами приглашения их артистов.
«Вермишель» дел.
В 2 часа дня — завтрак с турками.
А в душе, как зубная боль, забота о детях: теперь они без воспитательницы, кто же наблюдает порядок их жизни?
Вечером докладывал в Доме советского писателя о моих встречах и беседах с представителями западноевропейской интеллигенции. Говорил два часа.
Принимал чехов-инженеров, показывал им «Чапаева». Сам в двадцатый раз восторгался. Лена и Оля были.
Вечером был у Молотова. Он звал с ним на дачу, но я пообещал приехать завтра, потому что очень неустроены детишки мои.
Утром шестого (выходной) детей отправил к Наде, сестре, и брату. Сам уехал к Молотову.
Играли в теннис, а в сердце боль о детях. Довольно боли, я имею все данные жить хорошо. Жена просится уехать на лето за границу, ну и пусть ее едет.
От Молотова приехал к брату Аве, взять детей (Лену и Олю, где Наташа — не знаю, она только ночевать приходит!). Он приглашал зайти. Это с его стороны не хорошо, ведь мне очень важно, чтобы дети своевременно шли спать.
Надя добрая, решила нас проводить (а это далеко: с Малых Кочек!). Приехали к квартире, где живут дети.
Один день. (Вроде рассказа.)
Канун. Вечер. Кино. Чехи. Дети, Лена и Оля, пришли — одна с урока музыки, другая из сада, — посмотреть кино.
У них нет ни воспитательницы, ни даже домработницы. Живут в комнате при ВОКСе, поэтому сестра Надя изъявила желание побыть с ними вечер, помочь. Пришла, присоединилась смотреть кино. После конца фильма мне надо было спешить к Вяче М., Надю попросил идти к детям.
Уехал. Поздно звонил по телефону — как дети.
Спят. Бедные, сирые. Одни. Недавно Антонина Павловна, моя секретарша, знающая меня 14 лет, сказала: «Вас ненадолго хватит, если Вы так будете отдельно от детей».
Правду сказала!
Звоним — нет ответа. Видимо, квартирующие в том же жилище — отсутствуют. Ключ? Где ключ? Я прошу всех — Наташу, Лену, Олю ключ оставлять у швейцара. Оказывается, ключ унесла с собой Наташа. Ждали на лестнице около часа. Измучились.
Что же делать? Куда же ехать? Ко мне? Гера жестока, она запротестует…
Поехал с детьми в отель «Новомосковская гостиница». Я недавно просил правление «Интуриста» дать мне там две комнаты и врал, что будто бы мне нужно приютиться по случаю ремонта моей квартиры.
Приехали. Являюсь к дежурному администратору. О комнатах ничего не известно. Я обескуражен. Ко мне на выручку приходит случайно находящийся тут же агент ГПУ в кожаном облачении. Он меня знает. Удостоверяет, что действительно мне определены две комнаты. Тогда администратор требует паспорт. У меня его нет. Он не дает комнаты. Агент ГПУ настаивает дать и выговаривает администратору за формализм. Я — к телефону, чтоб позвонить главе «Интуриста» Курцу. Он в нашем же доме правительства. Но я забыл номер телефона и справляюсь в комендатуре. Комендант отказывается дать его, т. к. телефоны лиц, живущих в доме правительства, не сообщают. Я в тупике. Дети ждут в машине. Время — половина одиннадцатого ночи…
Агент ГПУ шумит, настаивает дать комнату. Администратор уступает. Получаю ключ. Комната на четвертом этаже. Сырая, чужая. У детей ни мыла, ни ночных рубах — ничего, чтобы ночевать в чужом месте.
Поздно был дома. Спал, как чужой абсолютно всем.
Была испанка — искусствовед, эмигрантка. У нее семья: дочь и муж дочери, тоже эмигранты, участники последних восстаний в Испании. Она интересна, но странно-сдержанна. Пригласил ее на прием Мазереля[134]. Отказалась. Хочет получить работу как профессор теории искусства (главным образом живописи).
Сегодня принят Ежовым. Совершенно замученный человек. Взлохмаченный, бледный, лихорадочный блеск в глазах, на тонких руках большие набухшие жилы. Видно, что его работа — больше его сил. Гимнастерка защитного цвета полурасстегнута. Секретарша зовет его Колей. Она полная, озорная, жизнерадостная стареющая женщина.
Ежов смотрел на меня острыми глазами. Я доложил о «беспризорности» ВОКСа. Он понял. Об американском институте — понял и принял к действию. О поездке жены за границу. Немедленно согласился. Обещал посодействовать и в отношении квартиры.
Вечером принимал Мазереля.
Мелкие дела. Письма. Хлопоты. Пришла воспитательница детей. Объяснилась и согласилась снова жить с детьми. Они очень рады. Я еще больше. Можно работать без того, чтобы саднило мозг от тупых забот.