Шверник[62] рассказывал мне о Париже.
На наших глазах 75 парашютистов выбросились с трех аэропланов. С 3000 метров сбросился Афанасьев[63]. Раскрыл парашют не сразу, а потом под парашютом долго, жутко мотался в воздухе. Упал на народ, что стоял возле аэродрома.
А. Толстой говорит, что третью часть «Петра 1» отсрочил писать, надоели все одни и те же действующие лица. Засел писать «19-й год», а потом, освежив себя этим писанием, приступит к 3-й части «Петра 1». Я думаю, что от перерыва 3-я часть романа пострадает и будет ниже первых двух. На прощанье условились встретиться после съезда.
Дома ожидали меня письма от Лены и Оли. Обе соскучились, и так же как Наташа, хотят выехать 22, чтобы быть здесь 24.
Вот сколько дней пропустил без записей. А было много пережито.
Гронский[64] возвратил рукопись «Правды» с назидательным письмом.
Съезд писателей. Приемы иностранцев. Приезд детей. Их первый контакт с Герой. Первый блин комом. Захворал легко Дмитрий. Выздоровел.
Большая компания у Сокольникова[65].
Читал главы своей «Правды» у академика Баха[66] в обществе писателей.
Делал доклад о Международном положении на Московском активе. Потом у метростроителей.
Начал пьесу.
Время летит — не видишь. Вчера был большой банкет. Каждый день встречи с иностранцами. Третьего дня утром чуть в обморок не упал от плохого пищеварения. Вчера держал речи по-французски перед пятьюстами гостей.
Как-то грустно все. Выйдет ли из-под моего пера драма?
Я очень много вижу людей и событий, многих действователей сегодняшнего дня знаю хорошо. Если бы я описал час за часом каждый день, то, о чем довелось мне говорить с нашими вершителями судеб жизни и искусства и с иностранными виднейшими представителями науки — могла бы получиться большая картина событий наших дней.
Я буду так записывать. Приведу в порядок мои старые дневниковые записи. Может быть, это будет единственным наследством моему семейству, после того как факт моего существования отойдет в прошлое. Если не все, то часть или частями мои записи могут быть изданы.
На мысль записывать мои встречи, разговоры и наблюдения навело меня чтение журнальных материалов о Фирдоуси, составившем Книгу царей — «Шахнамэ», и еще — Стендаль и летописцы.
Слово вообще, или по преимуществу, существует для изображения прошлого, для записи того, что было. Во всяком случае, тогда ему верят больше, чем когда словом пытаются сделать наброски будущего, не бывшего.
Сегодня с Демьяном Бедным на чествовании Фирдоуси говорили о слове. Я утверждал, что открытие человеком возможности объясниться посредством слова с другим в свое время равнялось нынешнему изобретению радио. Люди научились на расстоянии понимать друг друга. В первое время и очень долго слово было магическим знаком, ему приписывали очень конкретную действенную силу. Отсюда ценность таких творений, как «Шахнамэ», гомеровская «Илиада» и т. п.
Приступаю к записи виденного сегодня.
Утро. Сплошное расстройство с неуклюжей кухаркой. Заботы о детях, встал рано: они разбудили. В 101/2 заехал к Р.[67] Как могут культурные люди жить в такой вони, среди ободранных, ничем не смягченных стен — ни картинок, ни даже ровной штукатурки. Не квартира, а пещера. Жутко, могильно. Когда будет хоть так чисто, как было у середняка-крестьянина в избе?! Ушел и на улице едва отдышался.
Приехал в ВОКС. Звонки — Накорякову[68] о моих книгах («Олимпия» и «Воскресшая Москва»). Накоряков ссылается на Беспалова[69] . Звонил ему. Беспалов ссылается на то, что завтра в архиве найдет. Милое обращение с рукописями! У нас явно не верят в магию слов.
Звонил Мусту — забронировать электрическую печку, Лугановскому[70] — освободить от пошлины бумагу. Лугановский кочевряжится: и да, и нет. Кажется, будет смотреть на свой пуп, чтобы оценили как самый мудрый ответ.
Пришла француженка от Дюшена[71]. Говорит по-русски, интересная. От Дюшена предложение — созвать интернациональное Общество связи. Француженка (коммунистка) жаловалась: поселили ее на 6 этаж Ново-Московской гостиницы, комната — 30 франков, стол — 80 франков. Бедняжка звонит, чтобы подали завтрак, — не может дозвониться. Уходит без завтрака. Обслуживают иностранцев «на американский манер». Взял ее на счет ВОКСа.
Пришел персидский искусствовед Нефеси. Худой, обезьяноподобное лицо, в очках. Цвет лица — будто по нему полосами размазана серая пыль малоазийских пустынь.
Все на нем коричнево-песочного цвета. Свободно говорит по-французски. В Персии очень любят Лермонтова. Есть и Пушкин, и Гоголь, но больше всего увлекаются французскими реалистами — Золя, Мопассан, Дюма и т. п.
Нефеси предложил установить с ВОКСом и библиотекой Тегерана постоянный книгообмен. Любит театр и его закулисную жизнь. Часто бывает в Европе, всегда через СССР. Плохо знает светскость: темы разговора иссякли, а он все еще сидит. Потом, после молчания, спокойным скрипучим голосом опять начинает из себя выдавливать какие-то ненужные слова. Ушел.
Послал управделами Головчинера (исполнительный и реальный) получить в ЦК ордер на мануфактуру и обувь для детей. Послал фордик за детьми в школу.
Звонили из МК. Просят завтра выступить на партактиве химзавода, где партийцы не понимают, почему СССР вступил в Лигу Наций.
Вызвал стенографистку Заботину, продиктовал ей речь, которую произнесу в Большом театре.
Приехал обедать. Приехали дети. Приехал сын.
К 7 часам подана машина, чтобы ехать в театр. Дома у нас гости. Да еще пришел неожиданно Вася Чернышев[72]. Все в детской — мешают дочерям делать уроки.
Началось. Енукидзе — председатель. Говорит мне, что решили никого не выпускать с приветствиями. Ни от Академии наук, ни от Союза писателей, ни от ВОКСа. Зря была вся моя и моих сотрудников работа над речью. Ничего-то в этом мире нет надежного, все проникнуто отменой бытия — смертью.
В своей речи Енукидзе почти моими словами выразил мою мысль (по ней я и строил свою нескaзанную речь), что Восточная культура играет не подсобную роль Западной культуры (для объяснения ее происхождения), а имеет самостоятельное и актуальное значение. Енукидзе говорит скучно, осторожно, а под конец — читает: другие ему написали. И приветствия, другие сняли, вероятно, Культпром! Мало ли что вчера Президиум ЦИКа СССР решил, Стецкому[73] или Юдину[74] это не нравится!
За Енукидзе говорил Орбели. Доклад неплохой. Потом поверенный в делах Персии (скучно, о, Господи!). Тут и персидский, и наш интернационал. Дирижер (военный, оркестр — военный) ловит слова оратора, чтобы поприветствовать приближение конца речи — и туш! Потом говорил Диба, потом Нефеси. Потом две-три телеграммы с приветствиями, закрытие «официальной части» и «Интернационал».
Поговорили по делам с Юдиным. Прозаик, циник.
Приехал домой.
Ждем заезда утром Кривича, чтобы отправиться осмотреть место для дачи. Погода божественная, и небо — как во Флоренции.
Поехали за 24 километра, деревенька «Переделки». Там, пройдя ее, в лесу строятся дачи писателей, в