нужных слов. И среди текстов этого начального периода немало таких, где подлинное уже проглядывает, говорит о будущем явлении поэта — как в стихотворении «Лист разлинованный. Покой…», написанном «на рубеже», в 1963 году:

Лист разлинованный. Покой. Объем зеркал в бору осеннем, и мне, как облаку, легко меняться в поисках спасенья, когда, уставив в точку взгляд, впотьмах беседуя со мной, ты спросишь, свечкой отделясь, не это ли есть шар земной?

Можно, однако, заметить, что позднее творчество иного поэта проясняет, уточняет его верность себе уже в ранних опытах. Это вполне относится и к Аронзону. Помимо влияний многочисленных поэтов прошлого — от Пушкина и Баратынского до Хлебникова, Блока, Мандельштама, Цветаевой, Пастернака, — здесь можно различить присутствие иных современников, в том числе «ахматовских сирот». Сами влияния, вплоть до заимствований, говорят об особой избирательности, свойственной поэтическому видению Аронзона (так, например, из сочетания слов «весенняя осень» стихотворения Ахматовой «Небывалая осень построила купол высокий…» можно вести предположительный генезис многочисленных аронзоновских «псевдотавтологий», таких как осення осень; на небе молодые небеса; глаза лица; темя головы…). К слову, то что было у Ахматовой относительным признаком (в грамматическом смысле), у Аронзона стало качественной особенностью. При этом осень как бы получила существование внутри самой себя — синтаксис не множит, а уточняет единичность явления. Но вот иной пример: Как летом хорошо: кругом весна. Здесь, при очевидном сближении с ахматовскими словами, заметно и присутствие в одном явлении признаков другого.

Каждое явление, если и множится, то не вовне, а вовнутрь, обнаруживая самостоятельное существование внутренней же территории — «пространства души». Жизнь там происходит и различима вовсе не под воздействием внешних обстоятельств. Их роль в процессе поэтического существования сведена к нулю. Можно предположить, что разнообразие сразу провидено, просвечено насквозь, и уяснена одна сияющая точка — ее можно назвать «раем», «садом», «парком», «природой»…

Ты глядишь в зеркала, отделенный пространством их мнимым, где проносятся лыжники в поле открытое, мимо одиноких деревьев, мачтового бора, как будто это все для того, чтоб тебя окружить и опутать дикой скорописью по луной освещенному насту, но и так все равно, все равно никогда не угнаться там, в немых зеркалах, одинаковых снежным покоем, за идущим вперед, повернувшись спиной через поле.

Природа, обладающая безусловным языком и способная к тайнописи, есть — оказывается «подстрочником с языков неба», т. е. беглым, иногда случайным, «незарифмованным» и всегда тяготеющим к множественности созданием. Поэт, поддерживаемый традициями великих «переводчиков» Орфея, Гете, Тютчева, Заболоцкого, должен взять на себя труд обработать сырой текст, озвучить рост травы, «живое все одеть словом» — логосом.

Врожденное знание-видение — логос — соглашается принять, как правила игры, эту множественность вариантов, даже их бесконечность: каким бы именем ни назвал — все одно, какие бы звуки не услышал — все одно, в какую сторону бы ни взглянул — все одно. Это продолжается в одном, другом, третьем… Но всегда остается одним — постигаемым исключительно через восторг близости, в которой приближающийся узнает себя во всяком объекте.

Не страшно двойничество так, как оно страшно у Гофмана или Достоевского: происходящее здесь, там, где-то — только отражение. Оттого и «ситуации» предельно ограничены, вернее, ситуация одна — взгляд, вглядывание обратно: перед воображаемой смертью на оставляемую жизнь, из жизни — в небеса. Может быть, главная проблема на новом витке освоения творчества Аронзона — видение видения поэта, проникновение в суть его визионерства.

Чем не я этот мокрый сад под фонарем, брошенный кем-то возле черной ограды? Мне ли забыть, что земля — внутри неба, а небо — внутри нас? И кто подползет под черту, проведенную как приманка? И кто не спрячется за самого себя, увидев ближнего своего? Я, — ОТВЕЧАЕМ МЫ.

И все происходящее — в освещенном пространстве души, где запечатлены разные состояния, выражения одного и того же — слова, места, мига, лица.

Всё лицо: лицо — лицо, пыль — лицо, слова — лицо, всё — лицо. Его. Творца. Только сам Он без лица.

Лишь обладающий полной картиной мира, куда включен Безликий, Невидимый, способен сказать такое. А таких примеров у Аронзона великое множество.

При первом внимательном знакомстве с его поэзией неминуемо напрашиваются сравнения, которые на поверку зачастую оказываются лишь внешними. Так, одна из очевидных аналогий — Тютчев. Обоих поэтов сближает метафизичность. У Тютчева едва ли главнейшей проблемой — так и не «решенной» — выступает антитеза «ЖИЗНЬ — СМЕРТЬ». У Аронзона же — ничего подобного: он заведомо верит (знает?), что его ждет Рай, несмотря на здешнюю тоску. Там ждет его то, чему может помешать лишь прелесть здешнего. Уже говорилось, что всё воспринимается им как бы сквозь призму памяти о рае, тоски по нему. В поэтическом мире царит любовь, радость, тишина, а смерть, стоящая не на страже, но поодаль от этого мира, несет с собой боль разлуки с такими зримыми, такими дорогими очертаниями и формами. Одновременно она таит в себе возможный в «будущем» ужас воскресенья, т. е. расставанья с райским отсутствием формы, райской «беспредметностью», райской «текучестью».

Ты доказуем только верой: кто верит, тот Тебя узрит,—
Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату