Легендарный ленинградский поэт 60-х годов Леонид Аронзон не дожил даже до “классических” тридцати семи лет. Он погиб в 1970 году, когда ему исполнился всего тридцать один. Выстрелом из охотничьего ружья в горах под Ташкентом поэт написал последнюю строчку, к которой со страшной неизбежностью шел всю свою короткую творческую жизнь.
Одержимость смертью — первое, что бросается в глаза при знакомстве со стихами Л. Аронзона. “Когда я, милый твой, умру…”; “Хочу я рано умереть…”; “Когда бы умер я еще вчера, сегодня был бы счастлив и печален…”. И стихи, которыми составитель “Избранного” Е. Шварц завершает поэтический раздел книги1:
(1968?)
Да, Л. Аронзон был “прикован к этой думе”.
Но другой эмоциональный полюс его поэзии — столь же неистовая, как одержимость смертью, одержимость красотой окружающего мира, непрерывно ощущаемое и почти невыносимое физически блаженство бытия, от которого, как от смерти, тоже некуда деться:
Это, что называется, смертельная красота — слишком абсолютная для жизни. Смерть и красота в поэтическом мире Л. Аронзона интимно связаны.
То, что открылось взору поэта, не принадлежит только земному миру. Он смотрит на земные пейзажи, а видит отраженные в них пейзажи небесные. Отсюда постоянное смещение земного и небесного планов: “Я знаю, мы внутри небес, / но те же неба в нас”. Для Л. Аронзона это не риторика — небесное он ощущает абсолютно конкретно, почти материально. Он именно “внутри” небес, он “гуляет” по небу, как по городской улице. И небесные обитатели ведут себя очень по-земному:
Для того чтобы увидеть лицо любимой, поэт смотрит в небо (“От тех небес, не отрывая глаз, / любуясь ими, я смотрел на вас!”). Бабочки, регулярно появляющиеся в стихах Л. Аронзона, — это “неба легкие кусочки”, что высшая для них похвала. Преобладающая форма движения в пространстве — разумеется, полет, воспринимаемый как самое естественное для человека состояние: “Полулежу. Полулечу. / Кто там полулетит навстречу?”; “Соберем большие стаи, / в тихом небе полетаем”. Полет для Л. Аронзона — это еще и созерцание.
Верно и обратное: созерцание — это прежде всего полет, и этим полетом, внутренним движением пронизаны все стихи поэта, даже когда описывается именно покой. И все возвращается к небесам, все ими поверяется.
Еще одним синонимом красоты становится для поэта его возлюбленная — дева, женщина, жена: “Красавица, богиня, ангел мой, / исток и устье всех моих раздумий…” В ней воплощена вся женственность мира: “Люблю тебя, мою жену, / Лауру, Хлою, Маргариту, / вмещенных в женщину одну…” Ее красота столь же абсолютна, как и красота мира, — и столь же не выразима словами. Хвала ей может быть только заклинанием, звуком: так появляются “Два одинаковых сонета” — один и тот же сонет (“Любовь моя, спи, золотко мое…”), повторенный на бумаге дважды. Не слова повторяются, а звук, заклинание — любая хвала такой красоте недостаточна. По сути, конечно, красота тут все та же — красота окружающего мира, извечно горькая сладость бытия: “Сидишь в счастливой красоте, / сидишь, как в те века, / когда свободная от тел / была твоя тоска. /…И ты была растворена / в пространстве мировом, / еще не пенилась волна, / и ты была кругом. /…И видно, с тех еще времен, / еще с печали той, / в тебе остался некий стон / и тело с красотой”.
Красота, увиденная поэтом, конечно, от Бога: “И мне случалось видеть блеск — / сиянье Божьих глаз…” Но отношения поэта с Творцом далеко не просты. Бывают минуты восторженной молитвы:
Но не избавиться и от сомнений: “Не надо мне Твоих утех: / ни эту жизнь и ни другую — / прости мне, Господи, мой грех, / что я в миру Твоем тоскую. // Мы — люди, мы — Твои мишени, / не избежать Твоих ударов. / Страшусь одной небесной кары, / что ты принудишь к воскрешенью”. Поэт смотрит на Божий мир и не находит достаточно убедительных оправданий для продолжения своей жизни. Ему открылась истинная красота, и остальное, в том числе жизнь, уже не имеет значения. Будущее — “дикая пустыня”, никакого будущего не нужно: “Я б жить хотел не завтра, а вчера…”
В сущности, в поэтическом мире Л. Аронзона неразличимы не только земля и небо, но и жизнь со