Володю, Ивашкина, ссыльных, которых встречал в деревнях, не увидит, наверно, Бориса, хотя и будет жить с ним в одном районе. Горечь коснулась его сердца, он потерял людей, с которыми прошел первые сотни километров своего пути.
На корме сидел лодочник, неразговорчивый человек лет сорока с суровым фельдфебельским лицом. Саша и кооператорщик шли в лямке попеременно, а в шивере тащили лодку вдвоем.
Кооператорщика звали Федей, демобилизовавшийся красноармеец, общительный парень, работает продавцом в Мозгове, деревне возле Кеншы, величает себя заведующим сельмагом, зачислен на какие-то курсы в Красноярске, зимой уедет учиться. Федя с комической важностью рассуждал о роли сельского продавца как проводника государственной линии в деревне. Новый тип сельского активиста, сообразительный, принимающий все на веру, с веселой готовностью, без сомнений и рассуждений, к тому же песенник и гармонист. То обстоятельство, что Саша — ссыльный, не играло для него никакой роли. Так, значит, устроено, есть ссыльные, всегда были, люди, как все. А служи сейчас Федя в комендантском взводе и прикажи ему расстрелять Сашу, он бы расстрелял. Опять же потому, что так устроен мир.
Федя расспрашивал Сашу про Москву, на какой улице жил, хорошая ли улица, какие еще есть улицы, чем занимаются его родители, был ли он когда в Кремле, видел ли товарища Сталина и других руководителей и какие цены в магазинах. Всему удивлялся, всем восхищался, Москва была конечной целью его мечтаний. Сашей тоже восхищался — коренной москвич! Угощал его папиросами «Люкс», предназначенными для районного начальства.
Иногда он пел «Позабыт-позаброшен», песню, занесенную ссыльными и популярную на Ангаре. Пел хорошо! «На мою, на могилку, знать, никто не придет, только ранней весною соловей пропоет. Пропоет и просвищет и опять улетит, одинокая могилка, как стояла, стоит».
Федя не ходил на золотые прииски, такого обычая теперь нет. Зато перед армией служил два месяца в экспедиции профессора Кулика, искали тунгусский метеорит, только не нашли, ушел, видно, под землю. На том месте выступили озера, потом заболотились, заедает гнус, спасения нет, все бегут. И Федя бежал, тем более взяли на действительную. В армию тут стали брать с двадцать шестого года, и школа открылась в двадцать шестом году, до этого школ не было, из парней он один только и был грамотный, отец выучил, отец его на фактории работал, с тунгусами торговал.
— Народ необразованный, дикой, — добродушно рассказывал Федя про тунгусов, — но, чтобы воровать, этого у них нет. Русских зовут Петрушка, Ивашка, Павлушка, Корнилка… «Мука мой давай», «Смотреть мало-мало надо», «Продай два булка»… Табак любят, пьют и курят и мужики и бабы, и одеваются, что мужик, что баба. Ребят, тех отличишь: у мальчиков одна косичка, у девочек — две. Бисер любят — и на доху нацепят, и на камасины.
«Камус» по-тунгусски значит чулок с ноги оленя или лося, из него и делают сапоги — камасины. Слово это поразило Сашу сходством с индейским
Приехать бы сюда с экспедицией, изучать местные диалекты или прийти с геологами, в этой земле неисчислимые богатства. А ему выпала ссылка в глухой деревне, без права выезда, три года коптить небо без пользы для себя, без пользы для других.
Почему это обрушилось на него? Не виноват ли он сам? Расскажи про Криворучко, был бы на свободе теперь. А он не рассказал, посчитал безнравственным. А что такое нравственность? Ленин говорил: нравственно то, что в интересах пролетариата.
Но пролетарии — люди и пролетарская мораль — человеческая мораль. А оставлять детей в снегу бесчеловечно и, следовательно, безнравственно. И за счет чужой жизни спасать собственную тоже безнравственно.
Последняя ночевка в деревне Заимка, на острове с неожиданным названием Тургенев. Длина его двадцать два километра, в нижнем изголовье деревня Алешкино, в верхнем Заимка.
Изба, куда привели Сашу, была большая, просторная с пристройками и вымощенным досками двором. Хозяйка — дородная, представительная старуха, в прошлом, видно, красавица, хозяин — скрюченный рыжеватый старичок, сыновья — жгучие брюнеты, горбоносые, густобровые, настоящие кавказцы, старший лет под сорок, младший лет тридцати, их жены и дети.
— Сейчас отец Василий придет, — сказала хозяйка, — с ним и поужинаете.
Пришел священник с русой бородкой, иконописным добрым лицом, в дождевике и сапогах, переоделся в домашнюю рясу. Хозяйка подала на стол вяленую рыбу, яишню и молоко. Отец Василий ел и расспрашивал Сашу, откуда он и куда следует, где родился и кто его родители. Сказал, что сам он тоже ссыльный. Но за что Сашу выслали, не спрашивал и о себе не рассказывал.
После ужина они пошли в каморку, где стояла кровать отца Василия и маленький столик. Пахло чуть приторно, по-церковному.
— Раздевайтесь, попарьте ноги, будет легче, — предложил отец Василий и принес котел горячей воды, таз, дал мыло и полотенце. Саша опустил ноги в горячую воду, ощутил мгновенную слабость и блаженное чувство освобождения от усталости.
Отец Василий стоял, прислонившись к двери, смотрел на Сашу добрыми глазами. Теперь, когда Саша присмотрелся к нему, он выглядел совсем молодым, в первую минуту показался старше — из-за бородки, из-за рясы, из-за того, что был священником, а в Сашином представлении священник должен быть стариком. Ему казалось, что все священники с дореволюционных времен.
— Можно баньку затопить, — сказал отец Василий, — только на берегу она, пойдете обратно — простудитесь, а у вас дорога.
— И так замечательно, спасибо, — ответил Саша.
— Здесь по-черному моются, — продолжал отец Василий, — у вас в Москве, наверное, ванна?
— Да, есть ванна.
— В моих местах, — сказал отец Василий, — тоже черные баньки, а то просто залезут в печь и моются. Здесь народ куда чистоплотнее.
— Вы откуда? — спросил Саша.
— Из Рязанской области, Кораблинского района, слыхали?
— Рязанскую область знаю, а Кораблинский район — нет.