любят ее слушать. Они так это любят, и их не волнует то, что им врут. Если хочешь — птица твоя».
«Я ничего от тебя не хочу», — но стоило мне это произнести, как птица начала насвистывать самую сладостную и нежную мелодию, такую же прекрасную, как смех хорошенькой девушки или голос матери, зовущей к ужину. Это было похоже на игру музыкальной шкатулки, и я представил, как внутри нее поворачивается усеянный иголочками барабан, который ударяется о зубья серебряной гребенки. От этого звука меня передернуло. Даже вообразить не мог, что в этом месте, на этой лестнице я услышу нечто столь сообразное моменту.
Он засмеялся и взмахнул рукой. Крылья птицы с лязгом отлепились от боков, как кинжалы, выехавшие их ножен, и она спланировала на мое плечо.
«Видишь, — сказал мальчик на лестнице, — ты ей нравишься».
«Мне нечем заплатить», — произнес я незнакомым севшим голосом.
«Ты уже заплатил», — ответил мальчик.
Затем повернул голову и стал смотреть вниз, будто прислушиваясь. Я понял, что поднимается ветер. Взбираясь по лестничным пролетам, он издал низкий глухой стон — гулкий, одинокий и тревожный крик. Мальчик снова взглянул на меня. «Теперь уходи. Я слышу, приближается мой отец. Страшный старый козел».
Я попятился и споткнулся о ступени. Я так спешил поскорее убраться оттуда, что растянулся на гранитной лестнице. Птица слетела с моего плеча и широкими кругами взмыла ввысь, но стоило мне снова оказаться на ногах, как она спланировала на прежнее
место,
и я помчался
вверх, по дороге,
что привела меня сюда.
Какое-то
время я лихорадочно
взбирался вверх, но вскоре
опять обессилел и перешел на шаг.
Я стал размышлять о том, что скажу, когда
доберусь до главной лестницы и меня обнаружат.
«Я расскажу все без утайки и приму любое наказание», —
произнес я вслух. Птица пропела веселую беспечную песенку.
Однако,
когда я добрался
до калитки, она замолчала,
притихшая при звуках совсем
другой песни, раздававшейся где-то
поблизости: девичьих рыданий. Я вслушивался,
смущенный, и неуверенно двинулся туда, где убил
возлюбленного Литодоры. Не слышалось ничего, кроме
плача. Ни криков людей, ни топота ног по ступенькам.
Мне чудилось, будто полночи уже миновало, но
когда я добрел до развалин, где оставил сарацина,
и взглянул на Дору, показалось, прошли лишь какие-то минуты.
Я направился
к ней и позвал шепотом, боясь,
что меня могут услышать. Когда во второй
раз я ее окликнул, она повернула голову, и посмотрела
покрасневшими ненавидящими глазами, и завопила,
чтобы я убирался. Я хотел утешить ее, сказать, как мне
жаль, но стоило мне приблизиться, как она вскочила
на ноги, бросилась на меня и принялась бить
и раздирать лицо ногтями, меня проклиная.
Я хотел
взять ее за
плечи, чтобы утихомирить,
но когда протянул к ней руки,
в них оказалась ее нежная белая шея.
Ее отец,
и его приятели,
и мои безработные
дружки обнаружили меня,
рыдающим над ее телом, гладящим
пальцами шелк ее длинных темных волос.
Отец упал на колени, прижал ее к себе, и долго еще горы
оглашались ее именем, которое он повторял вновь и вновь.
Один
из мужчин,
державший в руках
ружье, спросил меня, что
произошло, и я поведал —
я поведал ему — что араб, эта обезьяна
из пустыни, заманил ее сюда, но не смог
лишить невинности и задушил на траве,
а я увидел их, и мы боролись, и я его прикончил,
ударив камнем.
И пока
я это говорил,
железная птица принялась
насвистывать и петь самую печальную и
прекрасную мелодию, что я когда-либо слышал, и
все слушали, пока грустная песнь не была спета до конца.
Я нес
Литодору
на руках, пока
мы спускались вниз.
И пока мы шли, птица
все пела и пела, когда я сообщил
им, что сарацин собирался взять самых
нежных и красивых девушек и продать их белые
тела на рынке арабам — это куда более выгодно,