За северной околицей Подлуже выросло кладбище — ряды выкрашенных в красный цвет деревянных пирамидок с пятиконечными звездами. А в центре — танковая башня — памятник Болховитину. Несмотря на сложность обстановки, схоронили мы его с воинскими почестями. Никогда почти не выступавший публично Сытник произнес на траурном митинге речь:
— …Гибнут люди наши, самые лучшие гибнут. Такие, которые возле смерти идут, а о ней не думают, о себе не помнят. Когда кто о себе много думает вперед в бою не полезет. Николай Дмитрич, командир полка Болховитин, только одно помнил — надо врага-фашиста победить. Вот и вырвался вперед, вот и не стал в плен сдаваться. Ведь не мальчик, не шестнадцать лет, чтобы красивую смерть искать. В зрелых годах, серьезный человек, а душа, что огонь…
Шел дождь, разыгрывалась гроза. По лицам текла вода. Салют слился с раскатами грома.
Могила Болховитина была первой. А теперь что ни час — новые пирамидки. Сегодня ставят уже некрашеные. Может быть, краска кончилась, может — не успевают.
У меня с новой силой вспыхнула ненависть к только что позировавшему здесь холеному гитлеровцу. Болховитина нет в живых, а эта мразь по земле ходит, золотые очки замшевой тряпочкой протирает.
…От деревьев, под которыми укрылись немногие сохранившиеся штабные машины, прямо ко мне бежал лейтенант. Придерживая на боку кобуру, перепрыгивал через окопы, брустверы, рытвины. Оставалось шагов десять, а он уже кричал:
— Товарищ бригадный комиссар, вас по рации комкор вызывает.
Теперь я помчался резвее лейтенанта. В машину набилось полно народу. Не переводя дыхание, скомандовал:
— Выйти всем, кроме начальника рации.
Когда надевал наушники, у меня слегка тряслись руки.
Голос чуть слышен. Мгновениями утихает вовсе.
— Говорит… Рябышев… Как меня слышите? Кто у аппарата?..
— Я — Попель. Слышу слабо… Снова треск, писк, потом довольно отчетливо:
— Благодарю за успешные действия… за доблесть и геройство…
Что за чепуха! Разговор едва налаживается, а тут — благодарность. Да высокопарно — «доблесть и геройство». Не совсем по-рябышевски.
Радостное возбуждение уступило место тревожной настороженности.
А в наушниках все тот же с трудом различимый голос:
— Где ты находишься?.. Каковы планы?.. Удивительно, что Рябышев задает такие вопросы. Не ответив на них, я сам начинаю спрашивать:
— Назови мне командиров, которые стоят возле тебя. Если это Дмитрий Иванович, он не обидится на такие вопросы, поймет меня. Разговор принимает совсем нелепый характер. Голос в наушниках повторяет:
— Где ты находишься?.. Каковы планы?.. Я добиваюсь своего:
— Кто стоит возле тебя? Назови три фамилии… Голос моего собеседника слабеет. Он произносит какие-то фамилии. Я слышу окончания «ов», но — убей бог — не могу разобрать ни одной.
— Повтори еще раз…
В нагретой июньским солнцем машине душно. Наушники прилипают к ушам. Расстегиваю ворот гимнастерки. Лейтенант, начальник рации, стоит рядом, не дышит. И Оксен тут же. Не заметил, когда он вошел. Оксен слышит мои вопросы и молча кивает головой.
Как еще проверить — Рябышев говорит или нет? Я раздельно, по складам прошу:
— Назови марку моего охотничьего ружья…
Дело в том, что недели три назад мы с Дмитрием Ивановичем поменялись ружьями. Он дал мне свой «Зауэр три кольца». Пусть только скажет «Зауэр», и я откажусь от подозрений.
Но вместо ответа я слышу лишь треск и попискивание. Голос исчезает совсем.
Снимаю наушники, кладу их перед собой. Неужели это был Рябышев и я упустил возможность связаться с ним!
— Вряд ли, — вставляет Оксен.
— Утешаете?
— Нет, сомневаюсь. Сегодняшний полковник знает имена и фамилии почти всех наших командиров полков. Почему ваш собеседник замолчал, когда речь зашла о ружье? Почему нельзя было разобрать фамилии штабных командиров, которые — мне это доподлинно известно — отсутствуют в немецком справочнике?
— Может быть, вы и правы. Но если это был корпус, оправданья нам нет и вся наша мудрая осторожность…
— Мудрая осторожность для нас теперь дороже снарядов и бензина. А если это был Рябышев, он снова войдет в связь.
Мы вышли из машины. Вокруг стояло человек тридцать — командиры, бойцы, штатские из вновь сформированного бата льона. Они смотрели на меня, ждали, что я скажу: «Связь с корпусом налажена!». И весть эта облетит сектора, молнией дойдет до передовых окопов, секретов, дозоров. Но я сказал:
— Прошу всех разойтись, заниматься своими делами. Мы с Оксеном задержались возле машины — вдруг да снова вызовут. Я спросил начальника рации — он дежурил в момент вызова меня — знаком ли ему голос радиста. Лейтенант задумался и не совсем уверенно сказал:
— Кажется, нет. Но ведь голос иной раз так искажается…
На фронте сегодня тихо. Наверное, подходят новые части. Те, о которых говорил пленный полковник. Враг готовится к наступлению. Ему сейчас позарез нужны сведения о нас.
Когда вызывают снова в машину, я иду спокойнее, чем первый раз. Но не без волнения.
Опять в наушниках слабо различимый голос, опять фразы, которые мне теперь кажутся особенно подозрительными, опять треск или неразборчивое бормотание в ответ на мои вопросы. Тогда я отчеканиваю:
— Никакой помощи не прошу. Если ты — Рябышев, знаешь, где я, и придешь.
На этом заканчивается второй разговор.
После третьего вызова у меня не остается сомнения: это — фашистская разведка.
Я приказываю начальнику рации не отвечать ни на один вопрос, который будет задаваться от имени Рябышева или штаба корпуса. Каждый раз вызывать меня, Васильева, либо Оксена. А самим искать в эфире корпус.
Корпус мы ищем и разведкой. Она ведется непрестанно, но результаты ничтожны.
Однажды разведчики привели… полковника Плешакова и незнакомого грузного командира со «шпалами» старшего батальонного комиссара. Заросший, измученный, постаревший Плешаков рассказал невеселую историю.
Он был в том же головном отряде, что и Зарубин. Но на подходе к Птыче сошел с машины, чтобы дождаться основных сил. И вдруг на шоссе немецкие мотоциклисты. Плешаков решил пробиться к полку. Вдвоем с адъютантом прошагал десятки километров то напрямую, то в обход. Всюду были фашисты — их танки, мотоциклы, транспортеры. В этих странствиях Плешаков повстречался со своим давним знакомым, старшим батальонным комиссаром, отбившимся от кавалерийской дивизии. Тот своими глазами видел, как с юга к Дубно автоколонна везла горючее и боеприпасы. Командир дивизии повернул ее обратно. «Вы с ума сошли? — сказал он начальнику колонны. — Дубно давным-давно у фашистов». А в Дубно в это время были мы…
Подумать только: десятки машин со снарядами, патронами, гранатами, горючим вернулись, тогда как у нас и боеприпасы, и бензин, и солярка на исходе. В юго-западном секторе осталось по 10–15 патронов на винтовку. Зарубин приказал собирать кинжальные штыки от СВТ', с тем, чтобы вооружить танкистов хотя бы холодным оружием.
Я еще не слышал слова «окружение». Но сегодняшняя толпа возле радиомашины красноречивее слов говорит о настроениях.
Прежде, до Дубно, мы не знали, что делается за пределами корпуса, армии. Теперь нам не известна судьба даже собственного корпуса. Мы совершенно изолированы.
Только здесь я полностью осознал, что значило разорвать корпус, бросить его в бой по частям. С