Рябышев, поставив задачи командирам дивизий и отдельных частей, ответил на их вопросы и, наконец, произнес свое обычное:
— У меня все. Выполняйте.
Я первым вышел из штабной палатки. Погодин и Сорокин поднялись с травы, одернули мятые гимнастерки.
— Докладная передана инструктору по информации.
— Бог с ней, с докладной, рассказывайте, как все было. Погодин по возрасту старший в отделе политической пропаганды. Во времена гражданской войны, когда я только начинал свой солдатский путь, он уже ходил в комиссарах. Мне всегда немного не по себе, когда он встает передо мною. Погодин замечал мою стесненность, но обычно не выходил из рамок служебной официальности.
После бессонных ночей и треволнений с эвакуацией, астматик Погодин задыхался, делал паузы после каждого слова.
— Пусть… товарищ Сорокин… расскажет… Инструктор по пропаганде Сорокин обладал способностью говорить гладко и длинно. Ни товарищи, ни я не могли отучить его от злоупотребления пышными фразами и стандартными речениями. Старший политрук Ластов, инструктор по оргпартработе, называл Сорокина «громкоговорителем». И на этот раз Сорокин остался верен себе.
— Выполняя задание командования, штаба корпуса и начальника отдела политической пропаганды под непосредственным руководством старшего батальонного комиссара товарища Погодина…
Я не выдержал:
— Даю вам на доклад пять минут. Укладывайтесь. К нам подходили штабные командиры. Ведь Погодин и Сорокин привезли вести о семьях, остававшихся в горящем Дрогобыче. К счастью, это были неплохие вести. Эвакуацию удалось завершить. Многие семьи, в том числе и моя, уехали последним эшелоном, когда по шоссе из Самбора в город входили немецкие танки.
Весь отдел политической пропаганды разместился за одним столом. И без того малочисленный, он недосчитывал двух работников, недавно получивших переводы. Замену не прислали.
Беседуя с работниками отдела, выслушивая их соображения, я убедился в том, что они, пусть еще не всегда твердо, но в общем-то правильно определяют свое место. Уверенно входил в новую обстановку деятельный, сметливый Ластов. Комсомольский работник, потом комиссар танкового батальона, он отлично знал обязанности экипажа, умел ненавязчиво, без менторства поделиться опытом. Никто из политотдельцев не чувствовал себя так естественно и свободно в танке, как Ластов. Когда ему после женитьбы дали большую комнату в доме комсостава, он уверял, что заблудится в ней — привык к размерам и кубатуре танка. Жену Ластов выбрал из комсомольских работников, боевую, задиристую, она сразу стала самой активной участницей самодеятельности и всех мероприятий женсовета. Детей у них пока не было. Ластов объяснял это тем, что он видится с женой только на собраниях, совещаниях и концертах…
Неторопливо, детально докладывал инспектор — старший батальонный комиссар Вахрушев. Этот всегда словно корнями врастал в дело, за которое принимался. Он всячески избегал служебных перемещений. Даже если это было повышением. Когда после четырех лет работы комиссаром полка Вахрушеву предложили инспекторскую должность в отделе политической пропаганды, он упорно отказывался.
Вахрушев серьезно изучал философию и политэкономию. За последнее время я убедился в его незаурядных лекторских способностях.
В предвоенные годы красноармейцы и командиры, как никогда, интересовались международным положением. Но читать лекции по этим вопросам было тогда не просто. Между Советским Союзом и Германией существовал пакт о ненападении. Однако фашизм и после пакта оставался фашизмом. На лекциях и докладах, особенно в среде военных, нельзя было ограничиваться словами о «добрососедских отношениях». Сорокин с его прямолинейностью и тягой к готовым формулам тут не годился. Зато свободные, умные доклады Вахрушева нравились в полках.
На марше Вахрушев подготовил беседу «Лицо германского фашизма». Записал вопросы, которые ему задавали. Мы обсудили их и наметили новые темы для бесед и докладов.
Меня радовала общая заинтересованность в каждом возникавшем на этом летучем совещании вопросе. Война, передряги последних дней не нарушили атмосферу товарищества, установившуюся в отделе политической пропаганды.
До войны все мы, за исключением Погодина, жили в одном доме, ходили друг к другу в гости, обменивались книгами. У меня в настольном календаре были записаны дни рождения политотдельцев (хотя политотделы незадолго до войны были переименованы в отделы политической пропаганды, работников их по-прежнему называли политотдельцами). Справляли мы эти дни по всем правилам. Я уже не говорю о совместных встречах Нового года, ноябрьских и майских праздников. В первый день праздников штабных командиров и политотдельцев обычно приглашал к себе Рябышев, на второй день — я. Заблуждается тот, кто считает, будто такая близость рождает фамильярность, затрудняет служебные отношения. Ничего подобного у нас не случалось.
В этот день каждая минута была на вес золота, однако я не хотел и не мог экономить время на разговоре в отделе политической пропаганды. Надо было выслушать каждого и каждому дать определенное задание.
Но вот появился адъютант Рябышева. Беседу надо было свертывать.
— Сейчас, — сказал я, — всем три часа на отдых, бритье, чистку сапог, подшивку подворотничков и — в части. Не только полки и дивизии держат нынче первый боевой экзамен. Мы, политработники, проверяемся вместе с ними. Мы отвечаем перед партией за успех предстоящей операции. Мы идем в полки не наблюдателями и ревизорами, а помощниками, агитаторами, бойцами первой линии…
У грубоватого Рябышева адъютантом служил лощеный, угодливый и верткий старший лейтенант. То ли у адъютанта имелось несколько пар обмундирования, то ли знал он секрет сбережения формы, но он постоянно был одет в новое. Сапоги и ремни у него всегда скрипели так, как будто только что получены со склада.
Сейчас он предстал передо мной в своем обычном виде. На меня пахнуло тройным одеколоном, когда адъютант зашептал — он почему-то предпочитал шептать, — что командир корпуса просит съездить на командный пункт генерала Карпезо.
За эти дни я побывал на нескольких КП, и каждый чем-то отличался от другого. Командный пункт генерал-майора Кар-пезо не походил на наш. Это можно было заметить с первого же взгляда.
Немецкая артиллерия заставила штабников Карпезо отказаться от парусиновых палаток. Многие штабные офицеры работали в щелях. Машинистка устроилась в неглубоком окопчике и поставила «Ундервуд» прямо на бруствер. Отпечатав строку, она прислушивалась и, если различала нарастающий свист вражеского снаряда, быстро хватала машинку и вместе с ней скрывалась в окопе.
Но землянок было мало: всего две-три. Они не напоминали добротный блиндаж на командном пункте генерала Музыченко. Чтобы попасть в эту наспех вырытую лисью нору, надо было согнуться в три погибели. В землянке командира корпуса не было даже окна. Его заменяла дверь с откинутой плащ-палаткой.
Ожидая Карпезо, мы разговаривали с его заместителем по политической части — бригадным комиссаром Иваном Васильевичем Лутаем, моим давним сослуживцем, человеком мне очень близким по умонастроению. Есть такая дружба: не видишься месяц, три, полгода, не шлешь и не получаешь писем, а потом встретишься словно и не было разлуки, не надо начинать издалека.
Я не мог предположить, что эта моя встреча с Лутаем — последняя, что никогда больше не придется мне радоваться нашему с ним духовному родству. В сентябре 1941 года Иван Лутай, к тому времени член Военного совета армии, погиб, поднимая бойцов в атаку.
Иван Васильевич не успел ознакомить меня с обстановкой, как вошел Карпезо, стройный, изящный, гибкий. Особенно мне понравилась его лаконичная манера говорить, свойственная людям ясного мышления, его чистый и точный командирский язык. Но сказанное Карпезо заставляло забыть и о его фигуре, и о языке.
Корпус третий день в боях. Потери велики. Игнатию Ивановичу известен приказ фронта, но, видно, штабу фронта не известно положение корпуса. Завтра в совместном наступлении с нами сможет участвовать лишь одна дивизия. Две другие или, вернее, то, что от них осталось, задействованы на широком фронте.