Он со своей стороны очень хотел бы знать, что такое Райдель. Майор дал ему в дорогу неразрешимую загадку. У Райделя рыльце в пушку, но майор не снизошел до того, чтобы объяснить, какого рода проступок числился за Райделем. Не военное, не политическое, не уголовное преступление — в чем же тут, черт возьми, дело?
Угрюмый солдат. Немой офицер. Шефольд сожалел, что оказался среди людей, которые, судя по всему, потеряли дар речи.
Правда, майор вел с ним светскую беседу, но о том, что по-настоящему важно, он молчал. Загадка «Райдель» была не единственной, которую он ему задал.
Ни слова о сегодняшней ночи. Ведь не только он, но и капитан Кимброу предполагал, что майор что-то планирует на ближайшую ночь. В конце концов, именно это и побудило их пойти на требование Динклаге. Тот передал нечто вроде приказа — перейти через линию фронта, да еще приложил план местности. Что-то должно же было за этим скрываться!
Ну, в Маспельте выяснится, что именно, — когда капитан Кимброу вскроет письмо. Шефольд все время чувствовал это письмо у себя в боковом кармане, хотя оно оказалось таким тонким, что совершенно не было заметно.
Вряд ли в нем написано много. Что еще могло быть в этом письме, кроме напоминания о необходимости торопиться, кроме советов, слов, выражающих нетерпение, возможно, упреков?
«Впрочем, и это вряд ли возможно, — подумал Шефольд. — Когда я сказал Динклаге, что американская армия отклоняет его предложение, он ответил: «Это не важно. Для меня так даже лучше». И потом: «Было бы правильней, если бы я не проронил ни слова о своем замысле».
Динклаге предупредил его, что нельзя больше оставаться в Хеммересе.
Все это явные доказательства того, что он отказался от своего плана.
«Странно, — подумал Шефольд, — он потребовал моего прихода уже после того, как отказался от операции. И никакого объяснения своих действий — эта оскорбительная манера из всего делать тайну! К концу беседы — несколько брошенных мимоходом реплик, весьма существенных, безусловно, но ничего, что объясняло бы необходимость моего появления. Зачем мне надо было переходить линию фронта, если его вполне устраивает, чтобы вся эта затея лопнула?»
Проходя мимо последних домов Винтерспельта, Шефольд посмотрел на часы. Четверть третьего. Если округлить, то майор Динклаге целых два часа занимался с ним светской болтовней.
Светская, отвлекающая от главного часть их беседы с Динклаге включала в себя размышления вслух о том, что они будут делать после войны.
— Можете себе представить, я собираюсь остаток жизни посвятить обжигу кирпича, — заметил майор. (Он рассказал о Везуве. Обычный обмен сведениями о происхождении. Эмс. Франкфурт.)
Но ведь этот человек был примерно лет на десять моложе его, Шефольда. «Остаток жизни». Это звучало так, будто он уже заканчивал свой жизненный путь. Или ему казалось невероятным, что после войны начнется что-то новое? Или вместе с Рыцарским крестом он как бы снимал с себя и собственную жизнь? Шефольд попытался представить, как выглядел бы Динклаге в штатском. Но не смог. Что носят люди, занимающиеся изготовлением кирпича? (Те, которые обжигают кирпич не сами, а нанимают для этого людей?)
— Обжигать кирпич, наверно, прекрасно, — сказал он. — Хотел бы я это уметь.
— Приезжайте ко мне, когда война кончится, — ответил Динклаге. — Я вам покажу, как это делается.
Легкомысленная любезность: едва прозвучали эти слова, как оба смутились. Они поняли вдруг, что, если им доведется встретиться после войны, они не смогут избежать темы, которой майор так упорно избегал сейчас. Обжиг кирпича интересовал бы их уже во вторую очередь.
Шефольд отогнал эту неприятную мысль.
— Если работа в музее позволит, — сказал он.
— В музеях я, наверно, понимаю еще меньше, чем вы — в производстве кирпича. — Майор воспользовался возможностью отойти от темы послевоенного бытия. — Как ни странно, я никогда не интересовался картинами. Никогда не хожу в музеи.
Жаль. Очень жаль. Впрочем, в тоне майора, когда он сообщил, что не ходит в музеи, не было никакого самодовольства.
Недостаток немецкого бюргерства. Бюргеры интересуются лишь теми картинами, которые как-то связаны с событиями их жизни и, следовательно, имеют воспитательное значение. Картины должны быть «более понятными, близкими по мировоззрению», только тогда бюргер готов ими «заниматься».
Интересно, что висит дома у Динклаге? В столовой — пейзаж или натюрморт, что-нибудь более или менее сносное из нидерландской массовой продукции; в так называемом «кабинете» хозяина дома — один или два семейных портрета в стиле «бидер - майер», если дела шли хорошо и если вообще семья Динклаге была родовитая. Картины были для майора всего лишь обычными вещами, которые, словно по какому-то давнему, никем не контролируемому соглашению, висели на стенах.
Он отказался от ответного маневра, не стал говорить: «Загляните как-нибудь ко мне в музей. Я вам все там покажу».
Его музей. Он надеялся, что, когда вернется домой, ему дадут музей. Нет, он не просто надеялся — он жил этой мыслью. Он был полон решимости завладеть каким-нибудь музеем. Без всякого стеснения воспользоваться тем, что он — знаток музейного дела, вернувшийся из эмиграции и имеющий специальное образование. «Диссертант-эмигрант», — мрачно подумал он. Они не смогут ему отказать. Найдется музей, который они ему дадут. Он это заслужил.
Конечно, не Институт Штеделя. Подобные музеи его не прельщали: слишком велики. К тому же он окажется там преемником. Иногда он словно пробовал на вкус цепочку имен: Сварценский, Хольцингер, Шефольд. Ведь это то, к чему стремятся все люди его профессии. Ах нет, тут же говорил он себе, пожалуй, все же не надо.
Он мечтал о небольшом провинциальном музее с не слишком маленьким фондом, который можно было бы расширять. Он отыщет несколько хороших картин, которые висят у всех этих провинциальных Динклаге, и скупит их. Он найдет богатых людей, меценатов, котооые 6улут жеотвовать каотины и лаиать деньги на их приобретение. Он мог бы в этом музее создать и некоторые специальные отделы, о которых в Институте Штеделя или музее Вальрафа — Рихарца никто и не помышлял и которые позднее окажутся очень ценными. Но главное — найти настоящих современных художников. Купить у них картины, прежде чем торговцы начнут взвинчивать цены. Провинциальный музей мог бы опережать торговцев картинами, открывать новые имена.
Он мечтал о том, что через десять, двадцать лет будут говорить: «Вы видели, какую экспозицию устроил этот Шефольд в таком-то городе? Один из лучших
Шефольд ненавидел теории, направленные против музеев. Людям нужны картины, а где еще они могут их увидеть, кроме как в музеях? Он верил в то, что картины нужны всем людям. (Может быть, не всем. Ведь были и такие, как Динклаге.)
А зачем нужны картины? Не для того, чтобы установить, что такой-то художник в таком-то веке выразил «жизнеощущение зрелой готики или барокко». И дело даже не в том, что художники верили (или не верили) в бога, изображали блеск королей или страдания угнетенных, деревья, дома, человеческое тело (главным образом женское), полное жизни или одряхлевшее, или если они выбирали беспредметные формы, то по манере, в какой они это делали, можно было бы заключить о Платоновой или Аристотелевой основе их образа мысли, а в том,
что рядом с определенным красным цветом у них возникал определенный зеленый. Что в верхнем правом углу голубизна переходила в оттенок серого — прием, которому тремя сантиметрами левее центра картины соответствовало превращение другого голубого оттенка в почти черную сепию. Что на рисунке они обрывали линию именно там, где глаз требовал ее продолжения. Но они свободно давали ей затеряться на белом поле.
Вот в чем дело.
Именно поэтому, и ни по какой другой причине — в этом Шефольд был убежден, — людям необходимы были картины, и притом так же настоятельно, как хлеб и вино. Или, если угодно — он предпочитал это