рисуете сосуд, и у вас получается коза… — Он помолчал. Потом спросил с изумлением: — Молодой человек, что вы собираетесь делать в Париже?»
— Он член профсоюза? — спросил Биш.
Я обалдел:
— Шагал?
— Ваш коллега.
— Зотов? Не знаю.
Мое признание поразило шотландцев.
Позже, из книжки Биша я узнал, что в Шотландии существуют глубокие соляные копи (впрочем, не такие глубокие, как в Величко, под Варшавой, где на глубине шестисот метров капля падает в такую плотную воду, что по ней не бегут круги), и шотландские горняки всегда готовы к забастовке (но все же не создали своей «Солидарности»), и еще много чего узнал. Правда, все это не было для меня большим откровением. Наш отечественный профсоюз покрывал тогда одну шестую часть суши.
В общем, шотландцы заскучали.
В Академгородке я вывел их на холодный, продутый всеми ветрами берег. Шотландцы отворачивались, поднимали воротники, но послушно шли за мной. Их почему-то заинтересовали темные точки, рассеянные по заснеженному пространству.
— Кто эти люди?
— Рыбаки, — ответил я.
— Они на работе? Это их работа?
— Вряд ли. Скорее, хобби.
— Как хобби? — обвел горизонт Джон. — Их много! Они члены профсоюза?
— Разумеется, — ответил я. Гости меня достали. Я ведь не мог сказать, что почти все эти люди попросту сбежали с работы. — Когда много работаешь, требуется отдых.
Сильвер недоуменно засопел, Дункан нахмурился.
— В такое время суток, — извинился профсоюзный поэт, — у вас в Сибири можно выпить чашку чая?
Я взглянул на часы.
Столовая Дома ученых была уже открыта.
Все они врут про поэзию и про живопись, думал я, усаживая гостей за столик. Наверное, решили завербовать меня в шотландскую профсоюзную разведку. Наверное, мало кто соглашается работать на шотландскую профсоюзную разведку, а им нужна точная информация, вот они и закидывают удочку.
— А в это время суток, — осторожно спросил Биш, удрученный появлением официантки с чаем, — у вас в Сибири можно выпить чашку чая с молоком?
Официантка кивнула мне, и мы отошли к бару.
— Иностранцы?
Я кивнул.
— Коммунисты?
— С чего ты взяла?
— Да всякую дурь несут.
И поджала губки:
— Ладно, гони деньги. Я взяла домой бутылку молока. Пусть жрут.
Святая душа.
На таких Русь стоит.
Подозреваю, что на таких стояла Империя.
А на таких, как Джон и Биш, всего-навсего — Шотландия.
— Почему у вас нет мамонтов? — спросил на прощанье Биш. — Нам сказали, что заключенные в кандалах ходят по улицам Новосибирска. А в тайге — мамонты. А размножаетесь вы только летом. — Биш не хотел меня обидеть. Он хотел правды. — Почему у вас даже монахи становятся убийцами?
Монахи?
Какие еще монахи?
Я кинулся к книгам.
Так я впервые вышел на богомерзкого монаха Игнатия, которого почему-то знали деятели шотландского профсоюза. Оказывается, он зарезал землепроходца Владимира Атласова, первым пришедшего на Камчатку. Служил с Атласовым, а потом зарезал. Надоело тянуть служебную лямку. А Владимир Атласов, убедился я, умел складно говорить о том, что видел. Понятно, еще до того, как его зарезал нечестивый монах. Вообще, если серьезно, у Владимира Атласова любой писатель мог многому научиться. Я, понятно, не о пьянстве и жесткости, а о языке и стиле.
«…А от устья идти вверх по Камчатке реке неделю, есть гора. Подобна хлебному скирду, велика гораздо и высока, а другая близь ее ж — подобна сенному стогу и высока: из нее днем идет дым, а ночью искры и зарево. А сказывают камчадалы: буде человек взойдет до половины тое горы, и там слышат великий шум и гром, что человеку терпеть невозможно. А выше половины той горы которые люди всходили — назад не вышли, а что тем людем на горе учинилось — не ведают».
Звучало чище Лескова.
«А из под тех гор вышла река ключевая — в ней вода зелена, а в той воде как бросят копейку — видеть в глубину сажени на три…»
Я впервые задумался об учителях.
Понятно, что мы сами их выбираем.
«Государыня села в первую карету с придворной дамой постарше; в другую карету вспрыгнула Мариорица, окруженная услугами молодых и старых кавалеров. Только что мелькнула ее гомеопатическая ножка, обутая в красный сафьяновый сапожок, и за княжной полезла ее подруга, озабоченная своим роброном».
Вот эта гомеопатическая ножка, например, долго не давала мне покоя.
Изобретенная И. И. Лажечниковым еще в первой трети XIX века, ока позволила мне понять, что все самое интересное всегда происходит не у сумчатых или там в Латинской Америке, а на моей улице.
Сибирь… Мамонт… Монах…
Не знаю, почему все это засело в голове.
О мамонте я до того уже писал. В рассказе «Снежное утро». Там два племени, встречаясь, обмениваются первыми как бы абстрактными понятиями. Крошечный фантастический рассказ. Однако, чтобы написать его, пришлось подумать над словами Вира Гордона Чайлда: «Сначала было дело, и это все, что археолог может надеяться постигнуть». Чтобы написать этот рассказ, надо было найти каменные наконечники стрел в доисторических слоях Кузбасса (хранятся в Музее материальной культуры, Москва), проштудировать работы Т. Верхувена, А. Быстрова, А. Лота, П. Дарасса, Г. Кларка, Л. Эгуа, С. Бродара и многих, многих других. Мне казалось тогда, что научиться писать — это и значит научиться писать. Но Леонид Дмитриевич Платов еще в 1958 году пытался прочистить мне мозги.
«…По поводу твоего «Утра».
Это, несомненно, свидетельство твоей одаренности.
Юноше 17 лет написать такое! Есть и размах, и настроение, и несколько хорошо, в ефремовской манере, написанных сцен (например, пляска девушки)… Но вот если бы ты с таким же старанием писал о себе, о своей работе, стремлениях, мечтаниях, срывах и удачах (вкрапляя, ежели тебе желательно, и куски «Утра», как фантазию молодого палеонтолога, как его размышления во время рассказа), это было бы совсем другое дело».
В московской квартире на проспекте Мира меня удивил уют.
Хозяин походил на Дон-Кихота (кстати, так его называл Ефремов).
Я приехал из Ленинграда после многих потрясений, был влюблен, все у меня не ладилось, а тут — книги, тишина, ваза с яблоками. И доброжелательный, внимательный, пристально всматривающийся сквозь