заниматься наукой, делами, политикой, летом уезжать на дачу или за границу. — устало думал Николай Петрович, не слишком веря этим мыслям. — Большевики нас этого лишили. Но ведь и при старом строе все это было уделом небольшой части населения, которая одна только и жила свободной, занимательной жизнью (не очень, впрочем, свободной и не очень занимательной). А народ питался плохо, жил грубо, по театрам не ходил, на дачу не ездил и ни в светские, ни в политические бирюльки не играл… Народу, правда, нисколько не стало лучше оттого, что нам стало гораздо хуже, но и возмущаться новым строем, очевидно, надо лишь с оговорками. Но и есть то, что можно назвать
В крепость доставлялись большевистские газеты, и Николай Петрович приблизительно знал, что происходит в России. Но он читал их не слишком внимательно, — преимущественно в те часы, когда, сдав смотрителю старые книги, ждал из библиотеки новых. Эти газеты были на редкость скучны и бездарны; однако Яценко теперь думал, что в каждом учении должна быть некоторая доля правды; точнее, он думал, что в каждом учении есть большая доля лжи. Николай Петрович и старался разглядеть правду за той стеной тупости, грубости, хамства, которую видел в газетах или перед собой в крепости. Большевистской правды Яценко так и не оценил, но ложь старой жизни теперь чувствовал яснее, чем когда-либо прежде. Его критические мысли, под влиянием «Круга чтения», окрашивались в толстовский цвет. Но и сам Толстой совершенно не удовлетворял Николая Петровича. «Что же он может предложить вместо всего того, что он у нас отбирает? Нравственное самосовершенствование, больше ничего. Допустим, что я больше любил бы Наташу, Витю, если б они были нравственно совершенны… Допустим, что я полюблю этого помощника коменданта так, как любил своих, — хотя как же я могу допустить такую чудовищную неправду? Допустим. Если все это даже и верно, неужели любовь к помощнику коменданта дала бы мне то, чего не дает мне любовь к сыну? Ведь я сейчас и о Вите не думаю. Или, еще хуже, заставляю себя о нем думать».
Интерес к миру, к людям, к событиям действительно с каждым днем слабел у Николая Петровича. Иногда ему казалось, что и рассудок его медленно слабеет. О своей участи он почти никогда не думал: «не все ли равно?» Николай Петрович даже себе и не представлял, что собственно стал бы делать, если б его теперь выпустили на свободу. «С Витей бы повидался, да… Через десять минут мы не знали бы, что сказать друг другу. Ничем полезен я ему быть не могу, напротив, мое влияние теперь может быть только вредным».
Николай Петрович вспоминал, что и в последнее время перед крепостью его встречи с Витей были довольно тягостны: разговаривать им было не о чем, и оба они, стыдясь этого, желали, чтобы поскорее прошел тот час, который им полагалось проводить вместе. Иногда они даже старались (особенно Витя) сократить свидание под разными предлогами и скрашивали это притворство особой нежностью при расставании. «Сытый голодного не разумеет, — думал Николай Петрович. — Ему жить со мной рядом прямо было бы вредно. Все равно, что с покойником жить в одном доме… Кстати, и жить-то нам было бы негде. За квартиру скоро нечем было бы платить… Что ж, на юг пробраться? Там служить? Какой уж теперь суд? Да и все-таки нельзя было бы оставить Витю, оставить могилу Наташи… Что ж я стал бы делать?» — спрашивал себя Яценко. Несмотря на то, что он и у большевиков находил теперь долю правды, мысль о поступлении к ним на службу не приходила в голову Николаю Петровичу. «Нет положительно, очень кстати попал в крепость, — с горькой усмешкой думал он. — Не все ли равно, свои ли книги читать или крепостные, по Невскому ли гулять или по садику Трубецкого бастиона».
На допрос Николая Петровича так и не вызывали и он по-прежнему никого не видал, кроме ближайшего крепостного начальника. Яценко знал, что со времени его ареста в Петропавловскую крепость было привезено еще много арестованных. В некоторых камерах, вследствие переполнения, теперь сидело по несколько человек. Николай Петрович без ужаса не мог и подумать о том, что кто-нибудь будет помещен в его камеру. Но к нему не посадили никого. На прогулку его выводили всегда в такое время когда других заключенных в садике не было. Все это было странно. Однако Яценко больше об этом не думал.
Николай Петрович привык с молодости к внешне однообразной жизни; поэтому однообразие тюрьмы не слишком его угнетало. С утра до завтрака он читал, после завтрака спал около часа, затем до наступления темноты снова читал или разбирал шахматные задачи. В крепостной библиотеке было много старых журналов. В приложениях к «Ниве» Яценко нашел шахматный отдел. Как-то в минуту бодрости, он из спичек, хлеба и кусочков сахара составил фигуры, начертил на двойном листе бумаги доску, надписал, чтобы легче было следить, буквы и номера клеток, кое-как мог разыгрывать партии знаменитых мастеров. Яценко играл не очень плохо, но теории не знал и не все понимал, — в особенности в коротких примечаниях редактора, то восторженных, то, реже, неодобрительных В двойных колонках партии ему попадался восклицательный знак, а в сноске слова: «Гениальное пожертвование» или «Начало далеко задуманной, поразительной по красоте комбинации». Николай Петрович разыгрывал партию думал над ходами, возвращался назад, и иногда — не всегда — доискивался до смысла. Когда ему надоедало играть или становилось несколько совестно, что он, старый человек, занимается пустяками, Яценко принимался перелистывать какой-нибудь журнал. Это всегда производило на него гнетущее действие: в книгах старых журналов волновались спорили, ругали друг друга давно умершие люди, — их зловещая загробная перебранка опять возвращала Николая Петровича к кругу его безвыходных мыслей. Все то, что волновало умерших писателей, что прежде волновало и его самого (в сущности это было одно и то же), теперь не могло его интересовать больше, чем замысловатые шахматные комбинации; интерес к этому надо было в себе вырабатывать, и люди, по его мнению, действительно вырабатывали в себе ко всему этому интерес, становившийся со временем из искусственного естественным, — совершенно так же, как шахматная доска понемногу все вытесняет в уме профессиональных шахматистов. Для Николая Петровича настоящей жизни в этом уже не было и не могло быть.
Настоящая жизнь могла быть и в другом, и о ней беспрестанно напоминали Николаю Петровичу куранты. Их музыка становилась для него значительнее с каждым днем, порою она точно освобождала его из тюрьмы. Сначала он это приписывал своему болезненному состоянию; потом мысли его изменились: быть может, то, о чем говорила музыка, также было обманом, но все остальное было обманом наверное. Яценко всегда ждал боя часов, и всегда этот бой заставал его врасплох. С жадным любопытством он вслушивался в музыку «Коль славен». Она замирала слишком быстро: иногда ему казалось, что еще одна минута и он все понял бы, — он сам не знал, что именно. «А, может быть для меня и куранты просто соломинка утопающего?» — изредка спрашивал себя Яценко и тогда чувствовал в душе совершенный холод.
Однажды после обеда, под вечер (летом в камере было светло часов до шести) Николай Петрович, сидя под окном читал Шопенгауэра: «Versuch über Geistersehn und was damit zusammenhängt».[62] Одна страница в этой работе поразила Николая Петровича. Шопенгауэр говорил, что вера в призраки свойственна всем временам, всем народам, всем людям; «быть может, ни один человек не свободен от нее совершенно». Яценко знал, что Шопенгауэр человек неверующий, саркастический и злобный. В той же книге были ядовитые насмешки над религиозными людьми, над духовенством, над Библией. Тем более удивил Николая Петровича тон, в котором немецкий мыслитель говорил о призраках. Шопенгауэр, по-видимому, в них верил и даже не считал совместимым со своим достоинством опровергать то, что он называл скептицизмом невежд. Николаю Петровичу снова вспомнились его собственные мысли о призрачности мира. Дочитав работу до конца, он опустил книгу на колени и долго сидел неподвижно, думая о самых странных предметах.
Стало темно, Яценко все продолжал так сидеть. В маленьком окне у потолка показался хвост Большой Медведицы. Внезапно Николаю Петровичу представилась жизнь на звездах, где, быть может, ему суждено встретиться с тенью Наташи. Он думал об этом долго и вполне реально: вспоминая читанные когда-то научно-популярные статьи по астрономии, он стал даже себе представлять, какова может быть обстановка там, где встретятся их тени. «Кажется, ученые признают существование на Марсе атмосферы… Какие-то ледники там образуются, потом в жаркое время они тают…» Николаю Петровичу вдруг опять вспомнился Царский Сад в Киеве, где они весной гуляли с Наташей после свадьбы, потоки, несшиеся вдоль сада вниз по Александровской улице… Он вдруг вздрогнул и опомнился. «Кажется, я в самом деле схожу с ума», —