Петровича.
— Этот? — спросил он.
— Этот, товарищ заместитель коменданта. Яценко, бывший царский бюрократ, — ответил помощник комиссара. Стекло в лампе треснуло. Заместитель коменданта выругался ужасной бранью и потушил огонь.
— В двадцать седьмую его отведите, — сказал он. — Сидоренко, проводи… Книгу возьми… Нет, в двадцать седьмой, кажется, какая-то сволочь сидит… Ну, там у смотрителя спросите, в Трубецком бастионе.
— Так и сделаю, товарищ, — сказал помощник комиссара, видимо, несколько смущенный. Николаю Петровичу вдруг стало смешно — от темноты, от этого начальства, от тех новых формул, которые старался придумать помощник комиссара: «Так и сделаю», очевидно, вместо «слушаю-с»…
Они вышли из комендантского дома и снова зашагали: впереди помощник комиссара, затем Яценко, за ними провожатый с фонарем и с книгой. Вдали снова показались огни, осветившие высокую решетку с остриями, ворота, длинное здание. «Так это Трубецкой бастион? Пока ничего страшного…» У ворот электрический звонок был сорван, болтались концы проволоки. Помощник комиссара громко постучал. Минуты через две кто-то вышел и приложил изнутри глаз к щели ворот. Затем ворота открылись.
В комнате, в которую ввели Николая Петровича, было совершенно темно. Провожатый поставил фонарь на стол. Впустивший их человек, щурясь и мигая, робко вглядывался в вошедших.
— Товарищ смотритель, потрудитесь принять нового арестованного, — сказал помощник комиссара. — Товарищ Сидоренко, вы сдадите книгу товарищу заместителю коменданта.
Смотритель, наклонившись над фонарем, прочел ордер.
— Слушаю-с, — так же робко сказал он и при свете фонаря бросил испуганный взгляд на Николая Петровича.
— Прощайте, гражданин. Пока, — холодно-учтиво сказал, выходя, помощник комиссара. Смотритель вздохнул с облегчением.
— Сюда пожалуйте, — очень вежливо, даже почтительно, пригласил он Николая Петровича. — Вы можете идти, — предложил смотритель провожатому с фонарем, открывая другую дверь. За ней было светлее.
— Книгу велено сдать, — сердито сказал Сидоренко.
— Я сейчас принесу. Вот только их отведу и распишусь, — поспешно ответил смотритель.
X
«Социалистическое отечество и революционная столица в опасности. Враг у ворот. Рабочее население Петрограда, бросив мирные занятия, взялось за оружие и готово грудью защищать столицу от неприятельского вторжения…»
«Первый социалистический партизанский отряд 3-го пехотного полка в составе 175 человек продвигается по направлению к Пскову…»
«В отряд вошли матросы, пехотные части, артиллерия и кавалерия. Отряд будет действовать партизански. Вся Балтика, северная Россия и Сибирь спешно формируют отряды, которые входят в этот отряд. Всех отпускных и демобилизованных солдат отряд будет привлекать в свои ряды. Всем трусам смерть! Да здравствует революционная война!..»
В фойе послышался звонок. Стоявший у стены перед афишами высокий седобородый человек бросил папиросу и неторопливо направился в зрительный зал.
В прощальный спектакль давали старую пьесу, лучшие артисты уже уехали, тяжела была жизнь людей, составлявших обычную публику Михайловского театра, тем не менее зал был переполнен. Это было и прощаньем с покидавшей столицу французской труппой, и последней демонстрацией в честь союзников, — немцы только что захватили Псков после разрыва Брестских переговоров.
Актерам аплодировали с необыкновенным подъемом и восторгом. По окончании первого действия капельдинеры торжественно внесли на сцену крошечный венок, еще какие-то тощие букетики. Вид этих цветов был так жалок, и так жалка была вся зала, что видавшая виды французская артистка, прижимая к груди букет, вдруг на сцене заплакала, искренно, навзрыд, — едва ли не первый раз в жизни.
— Вы знаете, господа, — сказал в ложе князь Горенский, — у них в буфете есть рокфор! Как, почему, какими судьбами, не понимаю, но у них в буфете есть рокфор! И недорого: три рубля бутерброд. Право, это непостижимо и превышает меру понимания человеческого ума. В этом рокфоре есть что-то мистическое!
— А я думал, сэр, — лениво отозвался Нещеретов, — я думал, для вас дело не в рокфоре, а в том, чтоб довести страну до Учредительного Собрания… Вот, вот, тоже сорвался в буфет, — добавил он, показывая глазами на выходившего из ложи Брауна. — Эх вы, рокфорофилы!
— Как вам угодно, друзья мои, — говорила, смеясь, Муся в противоположной ложе бенуара, внимательно осматривая себя в зеркало пудреницы. «Нет, не блестит нос…» — Как вам угодно, а этот человек меня волнует.
— Кто? Нещеретов?
— Что ты, Муся! — начала Тамара Матвеевна, которую, ввиду торжественного спектакля, тоже взяли в театр. — Что ты, он такой неотесанный и неинтеллигентный!
Лицо Тамары Матвеевны выразило отвращение от неотесанности и неинтеллигентности Нещеретова. Муся с досадой повела бровями и спрятала пудреницу в сумку.
— Разумеется, Браун, а не Нещеретов… Положительно, этой мой грех.
— Почему? Почему? — спрашивала Сонечка.
— Я и сама не знаю, почему… Хорошо играет Полетт Пакс, правда?
— Какое старье! Нет, какое старье, какой хлам! — проникновенно говорил Березин (не знавший ни слова по-французски). — Да, если хотите, это забавно, но мертво, Боже, как мертво!
— Мертво, конечно, — согласилась Муся. — Да ведь к этому искусству и требованья другие: мило, просто, вот и все.
— Мило, просто, — укоризненно повторил Березин. — Но искусство, поймите же, по самой своей природе не мило и не просто, по крайней мере для тех, для кого оно отнюдь
не приятный отдых, не послеобеденная забава, а великий труд, подвижничество, весь смысл жизни. А это, это зовите, как хотите, только умоляю вас, не называйте это искусством!
— Ах, все-таки французские пьесы бывают такие остроумные, — робко оглядываясь на Мусю, сказала Тамара Матвеевна. — Я помню, мы с Семеном Исидоровичем в Париже прямо хохотали до упада…
— Не знаю, меня Мейерхольд в последнее время утомляет, — перебила ее Муся, рассматривая зал в бинокль. — Скорее неореализм, искания Таирова, я думаю, будущее принадлежит этому. — Муся, как всегда, говорила первое, что ей приходило в голову.
— Мейерхольд сам по себе, Таиров сам по себе, и я, если разрешите, тоже сам по себе, — склонив голову набок, сказал Березин. — Заметьте, я нисколько не ревнив и охотно отдаю кесарево кесарю… В прошлом я отдаю должное даже заслугам старика, — с легкой снисходительной улыбкой произнес он (под стариком разумелся Станиславский, Муся тотчас это поняла и улыбнулась так же ласково-снисходительно). Да, конечно, Мейерхольд сделал очень много. Я не все принимаю в арлекинаде, в возвращении к принципам Commedia dell’ Arte[19], в теории масок, здесь я о многом готов спорить и спорить до последнего издыхания. Но когда — помните? — китайские мальчики бросали в зал апельсины, я чувствовал, как у меня по спине пробегает та знакомая магическая дрожь волненья, которую я всегда чувствую при высоких достижениях истинного, большого искусства; да, признаю, признаю, оргическая фантастика никем не была выявлена с большею жутью… Я ценю и заслуги неореалистов, синтетического театра с его магией освобожденного актерского тела. Очень, очень верю в трехмерное пространство, многого жду от кривых плоскостей, особенно от конических наклонов, все это так, но ведь это только эпизод в грандиозной революции театра!.. Пусть крупный, пусть значительный, но эпизод!
— Я знаю вашу собственную теорию сцены, как кристалла-тетраэдра, — поспешно сказала Муся.
— Сергей Сергеевич надеется в будущем применить ее в кинематографе, — вставила, покраснев, Сонечка.
— Ах, это замечательная теория! — сказала с жаром Тамара Матвеевна. — Хоть я, конечно, не знаток, но… Вот идет Александр Михайлович, верно, к нам…