— Как пусто и мрачно! Заколдованный замок.
— А где мы сейчас?
— Уже забыли, Сонечка? Это Концертная.
— Мне больше всего нравится Малахитовый зал, — сказал Горенский.
— Где это Малахитовая зала? Я забыла.
— Рядом с Арапской.
— А Арапская это рядом с Малахитовой.
— Bon[11], я вижу, что надо кончать осмотр, — сказал Фомин. — Итак, пройдем еще через Николаевский зал, затем вниз ко мне — и hinaus, ins Freie[12].
Гости послушно пошли за Фоминым. Проходивший седой лакей в серой тужурке окинул их укоризненным взглядом и, отвернувшись, сердито поправил загнувшуюся грязную дорожку.
— Вот они, мученики новых порядков! — сказал, смеясь, Фомин. — Я в аристократической среде не встречал таких убежденных монархистов, как дворцовые лакеи.
Они вошли в Николаевский зал. Фомин повернул выключатель. Гости остановились, подавленные сверхъестественными размерами зала.
— Холодом веет, мертвечиной, — произнес Березин.
— Я бывал здесь на балах в ранней молодости, когда был пажем, — сказал с легким вздохом князь Горенский.
— Ах, я и не знала, что вы воспитывались в Пажеском корпусе, князь, — заметила томно Глафира Генриховна, закатывая глаза.
— Да, в Пажеском. Но затем поступил в Университет, на естественный факультет.
— Так вы и естественник?
— Так точно. Окончил университет в тысяча девятьсот втором году.
— А в тысяча девятьсот четвертом, но не Университет, а выдержал государственный экзамен при Демидовском лицее, — сообщил Никонов.
— Разумеется. Там, кажется, было правило: ничего не делать.
— Правила не было, но я ничего не делал и горжусь этим.
— Кто не трудятся, тот не ест.
— Может быть, поэтому я и жил студентом впроголодь, рублей на двадцать пять в месяц. Но знамя неучащейся молодежи всегда держал высоко… Меня из двух гимназий выгнали.
— Господи! За что?
— За лень и за дерзости.
— Узнаю вас, Григорий Иванович, — сказала ласково Муся.
— Мерси. Затем выгнали меня и из Петербургского университета, но это уже за политические беспорядки.
— Так вам и надо. Очень хорошо сделали, что вас выгнали, — пропела Сонечка. У нее с Никоновым была на словах кровная вражда.
— Господа, автобиографии рекомендую отложить на другое время, как они ни интересны, — сказал Фомин. — Лучше полюбуйтесь тем, что видите.
— В этом великолепии есть и некоторое безвкусие, — сказал Березин.
Муся смотрела на огромный зал, с любопытством представляя себе картину придворного бала. «И все это так и прошло мимо меня… Вивиан представлялся королю, но это не то… Где у королей нет настоящей власти, там двор тот же театр или маскарад.
Муся чуть ли не с первых дней революции стала сожалеть о монархии, о дворе, и с вызывающим видом говорила это друзьям. Фомин с ней соглашался, не то шутливо, не то серьезно. Горенский сердился, — особенно вначале. Никонов был по правилу республиканцем среди монархистов и монархистом среди республиканцев. «Наш милейший парадоксалист Григорий Иванович», — снисходительно говорил о нем Кременецкий.
— Если бы вы пришли ко мне в гости в первые дни после переворота, — сказал Фомин, — я прежде всего показал бы вам царские покои, в которых похозяйничала в октябре краса и гордость революции. Теперь многое там приведено в порядок. Надо было это видеть тогда! Все было разбито, пол был усеян стеклом, хрусталем, фарфором, окна выбиты, шкафы взломаны, картины загажены, бумаги разорваны, — быть может, документы огромной ценности. Я поднял рукоятку шпаги, из нее они выковыряли бриллианты! В комнатах Николая I от сквозного ветра носился тучами пух: краса и гордость, видите ли, сочла нужным сорвать материю с подушек, им на онучи пригодится… Господи, что они там выделывали! Я сам видел икону с выколотыми глазами…
Все замолчали.
— Да, очень еще много злобы в людях, — с мягким вздохом произнес Березин. Князь холодно на него посмотрел.
— Мерзавцы! — сказал он. — Несчастная родина наша… Я не отрицаю и нашей доли вины, — продолжал Горенский, обращаясь преимущественно к Глаше, которая слушала его с восторженным вниманием. — Народная дикость — исторический грех России, в котором мы повинны меньше, чем другие, однако повинны и мы, я этого не отрицаю.
— Виноват, я никакой вины за собой не чувствую, — ответил Никонов. — Я дворца не громил и никого не призывал громить.
— Ах, ради Бога, перестаньте! — морщась от его иронического тона, сказал князь. — И я, как вы догадываетесь, не призывал, а вы думаете, мне легко?.. Особенно здесь, где видишь перед собой былое великолепие России. Как никак, в этом заколдованном замке прошло два столетия нашей истории.
— Это кинематографический эффект: дворец до вас, дворец после вас… Я говорю о нашей интеллигенции, вот символ ее кратковременного владычества.
— Тогда позвольте вас спросить, — начал, бледнея, Горенский. Но Муся тотчас прервала разговор, принявший неприятный характер.
— А вы знаете, друзья мои, — сказала она, — в сущности то, что мы делаем, очень неделикатно. Зашли в чужой дом и бесцеремонно глазеем, как жили хозяева… Сонечка, что вы делаете? Вы с ума сошли!
Сонечка вдруг повернула выключатель. Все потонуло в темноте. Глафира Генриховна испуганно вскрикнула и схватила за руку князя. Фомин зажег снова свет и погрозил Сонечке пальцем.
— Вот я сестрице скажу.
— Почему чужой дом? — возразил Мусе Никонов. Он возражал всем по привычке и немедленно забывал то, что говорил четверть часа тому назад. — Почему чужой дом? Все это принадлежало и принадлежит русскому народу.
Князь махнул рукой. Фомин засмеялся.
— Разумеется… «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», — саркастически сказал он.
Фомин повел их боковыми ходами и коридорами, все время гася и зажигая свет. Открывались таинственные лесенки, полускрытые в стенах двери. Муся все время представляла себе дам в пышных туалетах из «Пиковой дамы», мужчин в великолепных мундирах.
— Это все растреллиевских времен? — спросила она. Фомин улыбнулся.
— Нет, увы! от Растрелли осталось после пожара немного, — ответил он. — Это теперь
Он остановился возле одной из дверей и, тихо засмеявшись, показал на висевший лист бумаги. На нем очень большими красивыми буквами, старательно выведенными писарскою рукою, было написано:
— Этот предизиум я надеюсь как-нибудь заполучить в свою коллекцию. Для нашего будущего Carnavalet[13].
— Так у них все… Какой-то сплошной предизиум! — сказал князь. — Но чего нам будет стоить этот опытов живом теле страны!
— Господа, ради Бога! Мы изнемогаем.
— Полцарства за стул.
— Сейчас, сейчас, теперь уже два шага.