type='note' l:href='#FbAutId_165'>[165], — весело сказал Билльрот.
После кофе Черняков пошел наверх за сестрой. Венский профессор, немного понизив голос, с любопытством спросил Петра Алексеевича по-французски:
— Скажите, пожалуйста, коллега, кто эти люди? Что это за принцы? Они
Доктор ответил, что Дюммлер не принц, но бывший министр, богатый человек. Билльрот вздохнул.
— Боюсь, что ему недолго осталось пользоваться своим богатством, — сказал он.
Вечером Билльрот, в сопровождении Софьи Яковлевны, Чернякова и доктора, обошел дом в поисках комнаты, которая лучше всего подходила бы для операции. Он предпочел бы сделать операцию в больнице, но большого значения этому не придавал и по долгому опыту знал, что богатые люди никогда на это не соглашаются. Петр Алексеевич предложил угловую гостиную. Билльрот не любил освещения с двух сторон. Зала была недостаточно светла.
— Не проще ли произвести операцию в спальной, чтобы не переносить его? — сказала Софья Яковлевна.
— Это совершенно невозможно, — кратко ответил Билльрот. За столом, в гостиной, на вокзале он разговаривал очень скромно. Но на консилиуме и тут, при отдаче распоряжений, тон у него был совершенно другой, чрезвычайно внушительный. Петр Алексеевич позавидовал: чувствовал, что у него не будет авторитетного тона, даже если он станет знаменитостью. «На сие впрочем мало надежды». — Больной ни в каком случае не должен видеть приготовлений к операции. Моральное состояние пациента имеет огромное значение, еще недостаточно оцененное наукой. Не правда ли, коллега?
— О я. Рихтиг! — сказал польщенный Петр Алексеевич.
— Очень важна воля к жизни у больного, — подтвердил Черняков больше для того, чтобы не молчать все время. После плотного ужина его клонило к отдыху. Билльрот на него покосился. Он не встречал пациентов, у которых не хватало бы воли к жизни.
— Скажем проще: не надо волновать больного, он и так перед операцией волнуется достаточно. Ну, так вот что: из комнат, которые вы мне показали, я выбираю ту, синюю, с тремя окнами. Только одно… — Он немного замялся, а затем сказал решительно: — В этой комнате прекрасная мебель, дорогие ковры. Как бы чисто хирург ни работал, остаются следы крови, карболки… Нет, нет, не говорите, что это не имеет никакого значения. Так всегда говорят
— Нет, я все-таки прошу вас с этим совершенно не считаться, — сказала Софья Яковлевна. Несмотря на благоговение, которым был окружен в доме Билльрот, в ее голосе послышалось раздражение. «Вот, наконец, сказался немец, а то он до неприличия был на немца не похож», — подумал Черняков. Петр Алексеевич не сразу понял, смутился и поспешно в полувопросительной форме высказал мнение, что в синей диванной слишком много ковров, гардин, мягкой мебели. Билльрот похлопал его по плечу.
— Я рад, что вы такой передовой врач, — сказал он. — Антисептика, да, да… Тот французский химик, который учит хирургов, как им надо делать операции… Милейший Джозеф Листер… Все это, конечно, очень ценно. Но у хирурга могут быть и другие соображения, кроме антисептики. Поверьте, самое главное в нашем деле: верный взгляд, познания, хорошие руки, быстрота работы. Я слышал, что Листер немного на меня сердится, — смеясь добавил он. — Нет, если вы не возражаете, мы остановимся на синей комнате.
Петр Алексеевич не возражал. В споре двух школ он был всецело на стороне новой. Ему было известно, кого разумеет Билльрот под французским химиком. Один петербургский ученый-врач, пробывший полтора года в командировке в Париже, рассказывал Петру Алексеевичу о борьбе, которую вел с врачами- практиками Пастер, никогда врачом не бывший. Хирурги, не верившие в существование микробов, доводили его до припадков дикого бешенства, вызывавших ужас у его учеников (эти припадки назывались «les fureurs de Monsieur Pasteur»[166]). Впрочем, в последнее время Пастер добился некоторых результатов: большинство хирургов теперь перед операциями мыли руки. Венская школа, во главе которой стоял Билльрот, тоже пошла на уступки.
— О я, дас нихт зер вихтиг[167], — сказал доктор.
— Найдется ли у вас в доме четырехугольный стол длиной в два с лишним метра и не очень широкий?
Софья Яковлевна в недоумении смотрела на Билльрота, на Петра Алексеевича. Она плохо представляла себе размеры столов в метрах.
— Но разве на столе не будет слишком твердо? — нерешительно спросила она.
— Мы положим матрац. Впрочем, это не так важно. Я половину операций произвожу на кушетках. Вот, эта, пожалуй, подходит, только она немного низка. Надо, чтобы пациент был на такой высоте, — показал он рукой. — Мы поставим эту кушетку на сложенные ковры. Разумеется, их надо свернуть подкладкой вверх. Вот и все. Теперь еще несколько слов вам, дорогой коллега, — обратился он к доктору. — Ведь вы будете ассистентом, правда? Отлично, очень вас благодарю. Есть ли у вас фельдшерица, владеющая немецким или французским языком? Отлично. Но, пожалуйста, чтоб была очень спокойная женщина: нет ничего хуже нервных сиделок. Инструменты я привез с собой. Мне нужны будут две миски с водой и мыло. Два-три чистых полотенца, если можно даже четыре. Однако главное: опытная, хорошая, спокойная фельдшерица.
Узнав, что три петербургских хирурга просили разрешения присутствовать при операции, Билльрот вздохнул.
— Я сделаю то, что так же хорошо сделал бы любой из них, — сказал он своим первым скромным тоном. — Но, разумеется, я ничего против этого не имею.
С разрешения Билльрота и Софьи Яковлевны, Черняков зашел к зятю. — «Только прошу вас, без волнующих разговоров», — внушительно сказал Билльрот. Михаил Яковлевич поднялся во второй этаж и постучал в дверь спальной. Сиделка поднялась ему навстречу.
— Ради Бога, сидите, я не сяду… Я к тебе только на минуту, Юрий Павлович, — начал Черняков и остановился: так поразило его измученное лицо больного. Он хотел говорить бодрым тоном, но сразу лишился самообладания. Сиделка, воспользовавшись случаем, вышла из комнаты. Михаил Яковлевич сел в ее кресло. Он не знал, что сказать. — Ну, слава Богу, завтра операция, ты избавишься, наконец, от этих болей. Билльрот совершенно нас всех успокоил.
— Да… Да… Успокоил, — прошептал Юрий Павлович.
— Он не велел утомлять тебя разговорами и разрешил мне посидеть у тебя лишь одну минуту, — солгал Черняков, чувствовавший, что он просто не мог бы долго оставаться в этой комнате. Только теперь ему стало вполне ясно, как тяжела жизнь его сестры. — Тебе нужно хорошенько отдохнуть.
— Спасибо тебе… За все… твое внимание. — Дюммлер скосил глаза. Повернуться он не мог. Он хотел сказать: «Передай привет твоей невесте», но это было слишком трудно выговорить. — Кланяйся… неве… Миша, если… что случится, я очень… на тебя надеюсь, — еле выговорил он. Михаил Яковлевич неожиданно почувствовал, что у него подступают к горлу рыданья. «Что это? Однако изнервничался я с Липецка!»
— Ничего не может случиться, Юрий Павлович. Операция пустяковая, а Билльрот первый хирург в мире. Я надеюсь, что ты проведешь ночь хорошо, — сказал Черняков, удивляясь глупости своих слов. — Извини меня, я пойду… Он не велел… Так до завтра… — Михаил Яковлевич осторожно прикоснулся к рукаву ночной сорочки больного. Из рукава жалко торчала исхудавшая кисть руки. Дюммлер видимо хотел приподнять руку и не мог. — «Bonne chance»[168], — почему-то по-французски сказал Черняков и поспешно встал. Его волнение все росло, он почувствовал, что больше совершенно собой не владеет. — Так до завтра, — повторил он и на цыпочках направился к двери. На пороге он вдруг повернулся и бросил быстрый взгляд в сторону кровати.
— Миша, — уж совсем еле слышно прошептал больной, опять скосив глаза.
— Что, дорогой? — срывающимся голосом спросил Михаил Яковлевич, из последних сил сдерживая рыдания.
— Нет… Ничего… Прощай, Миша…
В гостиной Билльрот стоял у рояля с поднятой крышкой. Больше никого в комнате не было. Черняков, просидевший пять минут в комнате Коли (это была первая неосвещенная комната после спальной), вошел в гостиную, уже немного успокоившись. Он был рад, что не встретил сестры, которая с Петром Алексеевичем распоряжалась в диванной.