неимоверное облегчение. Но где-то позади паучьей тенью маячило и другое.
И стоило ему вытащить на свет, расшифровать этот иероглиф (он означал: «Теперь уж надеяться не на что…»), как стрелки приборов разом закачались, поползли справа налево.
– Черт! Черт! – вскричал Шницлер. – Давление упало! Мне не добраться до желудочка!
При кардиогенном шоке во время операции хирург – Антон помнил по лекции – может прокачать сердце рукой, но только не при боковом доступе – рука просто не дотянется до желудочка.
Здесь спасет только укол.
Теорию он помнил очень хорошо. Да и в предоперационной инструкции этот случай был предусмотрен. Но стоял – и не мог пошевелиться.
– Инъекцию, живо! – крикнул профессор.
Антон посмотрел на медсестер. Уколы – это по их части.
Но фрейляйн Нольде держала зажимы, а фрейляйн Нитти подавала кислород.
Свободной рукой Шницлер щелкнул Антона по носу.
– Коллега, очнитесь!
Я?!
Ну а кто же еще?
Вот и шприцы лежат: камфора с кофеином на случай коллапса и морфий на случай кардиогенного шока.
Антон бросился к столику. Черный иероглиф закачался перед глазами. Теперь он означал: «Перепутай шприцы. Никто тебя не обвинит – ты никакой не анестезиолог и не должен быть на операции. Перепутай – и
– Колите! Просто в мышцу, это же просто! – Шницлер кивнул на руку пациента, пристегнутую к дуге.
Антон выдохнул, ввел иглу, плавно нажал на поршень.
– Что там? Не вижу! – крикнул профессор итальянке.
– Давление пятьдесят! – ответила она через несколько мгновений. – Поднимается!
Всё, что происходило потом, Антон наблюдал словно через аквариум с водой: замедленные движения, покачивание цветных пятен – красного (Шницлер) и двух розовых (медсестрам полагались халаты розового цвета). Работа анестезиолога закончилась, навалилась опустошающая расслабленность. «Всё, больше от меня ничего не зависит, – лениво думал Антон. – Как выйдет, так и выйдет».
– Шов на ушко… Шить перикард… Шить мышцы… Шить кожу… – доносились команды профессора. Он тоже ничего не делал, лишь смотрел, как работает иглой фрейляйн Нольде – по части швов она была виртуозом. Звякнул в тазу ненужный уже реберный расширитель – верный признак скорого окончания операции.
Очнулся Антон, только когда Шницлер хлопнул его по плечу.
– Поздравляю с первой операцией, коллега. И с какой! Не знаю, перенесет ли пациент восстановление, но результат виден уже сейчас. Глядите: конечности теплые и порозовели. Цианоз исчез. Нормальное кровообращение восстановлено.
Антон механически потрогал руку Лоуренса. Она, всегда ледяная, действительно, была теплой.
– Герр профессор, – торжественно произнесла фрейляйн Нольде, – вы лучший хирург современности!
Вторая медсестра не осмелилась говорить комплименты, но протирала Шницлеру голый череп с такой нежностью, что Антон подумал: а ведь итальянка, пожалуй, влюблена. Они обе влюблены в Шницлера. Как много вокруг любви…
– Радоваться преждевременно. – Профессор сделал строгое лицо. – Давайте посмотрим, как он будет выходить из наркоза и переживет ли ночь. И не забывайте про возможность инфекции. Всё возможно и даже весьма возможно. Но если раньше у нас был один шанс из десяти, то теперь – один из двух. Если, конечно, никто здесь не допустит ошибки…
И выведением из наркоза, и ночным дежурством будут заниматься медсестры, в специальном реанимационном блоке, которым Шницлер очень гордился.
– …Не отлучаться от пациента ни на шаг, – инструктировал он помощниц. – Я часок посплю и присоединюсь к вам. Но если что – немедленно будите.
Физиономия у него была сонная, глаза слипались. После операции профессор всегда заваливался на диван у себя в кабинете – «регенерировал энергетические потери».
– Проводите меня, Клобукофф. Потом переоденетесь.
Он взял Антона под руку, повел за собой.
– Вам тоже нужно отдохнуть. После своей первой операции я, знаете ли, упал в обморок… Не беспокойтесь о вашем англичанине. Теперь всё зависит от крепости его организма, а уж мои барышни, будьте уверены, оплошки не сделают. Я тоже буду ночевать в клинике. А вы идите к прекрасной мисс Рэндом и порадуйте ее хорошей новостью.
– Разве вы не хотите сделать это сами, профессор?
– Мне ее охи и благодарности ни к чему. – Шницлер лукаво подмигнул своим ящеричьим веком. – А вы, я заметил, к красотке неравнодушны. Можете даже сказать, что это вы спасли ее братца. До некоторой степени так оно и есть. А про то, что опасность остается, не говорите. У англичанки, судя по синюшности кожи, у самой сердечная недостаточность. Понервничала – и хватит. А то, не приведи Господь, свалится с приступом.
Антон рванулся бежать к Виктории – скорей, немедленно, но профессор цепко удержал его за рукав.
– Погодите. Прежде, чем я лягу, мне нужно кое-что вам сказать. Не вертитесь, слушайте меня внимательно. Есть вещи поважнее вашей англичанки.
Важнее Виктории?! Что за чушь! Опусти же ты меня, старый зануда!
Но пришлось изобразить вежливый интерес.
– Да, профессор?
Усталость была странная. Будто переутомились не мышцы, а эмоции. Поэтому хотелось двигаться, куда-то бесцельно идти, рассеянно смотреть по сторонам, размышлять о чем-нибудь важном, но не терзающем чувства. И, кажется, никогда еще мысль не работала столь ясно и зрело.
Он спустился от клиники по длинной Ремиштрассе к озеру, размеренным шагом прошелся по Альпийской набережной. Справа стояли пышные дома: по-парижски затейливое здание концертного зала, причудливо-готический «Красный замок» – это всё была красота рукотворная, сомнительная. Но слева переливалось мирными предвечерними красками озеро, на дальней его стороне мягко прорисовывались некрутые овцеобразные горы. До заката еще оставалось время. Когда операция закончилась и Антон посмотрел на часы, не поверил своим глазам: она длилась всего 52 минуты.
Трепет и надежда – вот настроение, с которым начинался день. Печаль и умиротворенность – этим он кончался. Пока солнце добиралось от холма Дольдер до горы Ютлиберг, Антон совершил путь куда более протяженный. Из влюбленного юнца превратился в вялого старичка, но стал от этого не слабее, а сильнее. Потому что избавился от исступленных желаний, а значит и от парализующего страха. И понял очень важную вещь:
Даже о последнем разговоре с Викторией думалось без тоскливого холода в груди. Наоборот, припоминались детали, которые – Антон знал – сохранятся в памяти как нечто драгоценное, ничуть не травмирующее.
Самое чудесное зрелище, которое он наблюдал в своей жизни, – видеть, как померкшее женское лицо в считанные мгновения наполняется счастьем и сиянием. Как воскресает, казалось, навсегда угасшая красота. Однажды он видел в кинематографе интересный кадр: убыстренная съемка раскрывающейся лилии. То же произошло и с лицом Виктории Рэндом, когда он сообщил ей об успехе операции.