лютнистки халифа. Ибрахим что-то говорил старшей. Запели сложенную им песню, слова для которой он взял у древнего поэта… Потом они вышли, и их место заняли еще десять девушек. Хасан подумал: «Эта забава не кончится до утра, моего отсутствия никто не заметит».
Он с трудом растолкал псарей — они улеглись после утомительной охоты:
— Выспитесь завтра, а сейчас возвращаемся домой.
Слуги вскочили.
— Господин мой, — сказал один, — у нас случилось несчастье: Быстрого укусила змея, и он околел.
— Что же ты, сын греха, не смог уберечь пса, который стоит десятерых таких, как ты, по крайней мере по разуму! — разозлился Хасан и хотел было ударить слугу, но вспомнил Амина и опустил руку.
— Где пес?
— Мы закопали его в саду.
— Отведите меня на это место, и я сложу стихи в его честь.
Слуги переглянусь:
— Слушаем, господин.
Хасан шел за ними по кипарисовой аллее. Чья-то собака бросилась ему под ноги и, испуганно взвизгнув, отскочила.
— Эй, стойте! — крикнул он вдруг слугам. — Не все ли равно, где я сложу свои строки?
И, подняв руку, как во время чтения торжественного мадха, начал:
— Я оплакиваю лучшего из псов, унесенного жестокой судьбой…
Стихи приносили облегчение, казалось, он очищается от шутовства, мелкой зависти, злобы — всех тех чувств, которые овладевают каждым в халифских покоях даже помимо его воли. Сейчас ему казалось странным, как он может так долго терпеть этих людей. Ведь он не раз говорил друзьям: «Во дворце я чувствую себя точно на горящих углях».
Мимо Хасана важно прошел толстый евнух, один из любимцев Амина, Он красовался в блестящем шелковом кафтане, и его бедра колыхались, как у женщины. Евнух узнал придворного поэта, но не поздоровался, только надменно поднял голову. Не удержавшись, Хасан довольно громко сказал вслед:
Евнух оглянулся, — может быть услышал, но Хасан, не обращая больше на него внимания, подозвал слуг и приказал им седлать коней.
Дома Хасан встретил вопли и причитания женщин. Румийка с распущенными волосами по обычаю арабов, обессилев от слез, сидела в своей комнате и, когда Хасан вошел, бросилась к нему:
— Господин мой, я не уберегла твоего сына, накажи меня!
— Что с ним случилось? — спросил Хасан, глядя на посиневшее личико и судорожно сжавшиеся кулачки младенца.
— Он стал кашлять и задыхаться, а потом на него напали судороги и он захрипел. Я позвала лекаря, но было слишком поздно…
— Смерть преследует меня, — прошептал Хасан. — Это плохая примета, видно, и мой конец близок.
Отстранив цепляющуюся за него женщину, он повернулся и быстро вышел из дома, чтобы не слышать воплей и причитаний, от которых звенело в ушах. Ему показалось, что он задыхается, закружилась голова и он едва не упал.
Было совсем темно, на перекрестках протягивали цепи, и их концы, падая на землю, тяжело звенели. Он может пойти сейчас только к Марьям — ее лавка открыта допоздна и она не ложится, присматривая за посетителями.
Все еще кружилась голова. Хасан закрыл глаза, надеялось, что это пройдет, и действительно, стало немного легче. Он пошел медленней, опираясь на какую-то палку, подобранную на улице. Внезапно его ослепил яркий свет факелов. Их красное пламя, окруженное черными космами дыма, освещало гримасничающие лица — у одного из-под шапки будто высовывались рога, другой показывал необычайно длинный красный язык. Хасан вздрогнул — именно такими должны быть черти, пляшущие над телами грешников в адском пламени.
— Эй, ты кто таков? — окликнул его хриплый голос.
Хасан опомнился — это ведь ночная стража.
— Я упал и повредил ногу, и сейчас иду домой. А за вашу заботу, добрые мусульмане, возьмите этот дар.
Поэт бросил стражникам несколько серебряных монет, один из них ловко подхватил деньги:
— Это почтенный человек, пусть проходит!
Хасан пошел дальше, но у него дрожали ноги и сильно билось сердце — все стояли перед глазами страшные рожи, освещенные адским огнем. Марьям посмотрела ему в лицо и сразу увела в заднюю комнату. Молча поставила перед ним стеклянную чашу с лимонным напитком, яблоки, блюдо с фисташками.
— Дай мне бумагу и калам,
Марьям подала ему несколько листов бумаги, вопросительно взглянула.
— У меня умер сегодня сын, — коротко сказал Хасан. Марьям подала ему чернильницу и калам:
— Напиши стихи о нем, и тебе станет легче. У вас, поэтов, чувства долго не держатся в сердце, все выливается в слова.
Хасан вздохнул: может быть, эта иудейка права. Ведь стихи уносят часть сердца. Кто-то сказал о нем: «Стихи Абу Али выходят из сердца и попадают прямо в сердце, а крики других поэтов идут не дальше ушей». Он взял калам, и ему представилось крошечное сморщенное лицо ребенка, похожее на вялый плод инжира. Но ведь так не напишешь! Он начал стихи со строк:
Хасан писал, и постепенно тоска отходила куда-то, действительно становилось легче, будто, как сказала Марьям, вся боль перешла в слова.
— Я останусь сегодня у тебя, — сказал он девушке. — А если меня будут спрашивать, скажи, что я утонул вон в том кувшине.
— Хорошо, — кивнула Марьям. — А сейчас отдохни.
Он проснулся и не понял, утро сейчас или вечер. Слабый розовый свет отражался на бледном потолке, проходя сквозь узкое оконце.
Хасан заставил себя вспомнить, что было вчера, но сморщился от стыда и отвращения — будто перед собой увидел он Ибн Мухарика и самого себя, глупо смеющегося, жалкого… Потом прислушался — кто-то, видно, хотел войти к нему, а Марьям не пускала. Наконец она замолчала, и в комнате появился Ибн Мухарик в новой джуббе, зеленой, которую накануне залили жиром; на полах и теперь еще кое-где виднелись пятна, но уже сильно побледневшие, наверное, слуги Ибн Мухарика потрудились, вымывая жир.
— Абу Али, повелитель правоверных требует тебя, повинуйся эмиру эмиров!