Едва дотянул Никита строку, как дружный и ладный солдатский хор подхватил песню:
Снова затянул Ярошенко. Снова зазвенел его высокий голос и, затаив дыхание, будто внимая этому вольному полету песни, молча стояли бойцы. Молча слушал и Фрунзе. Глаза его затуманились какой-то мечтательной дымкой, а губы едва приметно улыбались. Удивительно хорошо было на душе у каждого из нас. Не верилось, что вчерашние, злые и суровые воины, со страстью рубившие врага, идущие на смерть не задумываясь, сейчас с трёпетным, нежным чувством отдаются душевной песне. Человеческое, большое было в этом единении суровости и доброты.
Летела песнь, кружилась над бойцами и вдруг смолкла. А на смену ей выплеснулась другая, веселая, разудалая:
Над хором взметнулся тенор Ярошенко и разом перекрыл весь могучий голос полка:
Кто-то подыгрывал на деревянных ложках. Четкая дробь выстукивалась громко, с азартом. Никита не только пел, он уже пританцовывал и вызывал в круг плясунов. Откуда-то взялась гармонь, и как нельзя кстати. Заливистые переборы «тальянки» захмелили бойцов. Казарма наполнилась радостным гулом. И тут, пробиваясь сквозь веселье, прозвучал чей-то голос:
— Михаил Васильевич, просим в круг!
— Просим! Просим! — подхватили красноармейцы.
Глаза командарма блеснули мальчишеским задором'.
Секунду он колебался. Потом глянул на веселые лица бойцов и сказал:
— Ну что ж… Если мой черед…
Отстегнутые сабля и маузер легли на нары. Михаил Васильевич скрестил руки на груди и с приплясом вышел в круг. Серебряные шпоры мелодично зазвенели в такт движению. Вокруг еще громче, еще веселее гремела песня, еще звонче трещали ложки, и гармонь заливалась до хрипоты. Командарм прошел из конца в конец по земляному полу, вернулся и ловким коленцем закончил пляс. Словно прорвался поток — так дружно и восторженно зааплодировали бойцы. А когда Фрунзе пристегнул саблю и направился к выходу, вслед понеслось:
— Ура товарищу командарму!
Вечером Фрунзе делал доклад на заседании ревкома, поэтому опоздал на партийное собрание нашего полка. Задержка огорчила Михаила Васильевича.
— Нехорошо. Я ведь обещал быть вовремя. — сказал он мне и Кужело, когда садился в пролетку. Мы оба со взводом охраны сопровождали командарма.
Он торопился и попросил ехать быстрее. Курбан-ака — наш полковой возница — дал волю серому рысаку, и тот понесся по наманганским улицам, звонко стуча копытами.
Было еще светло, но сумерки уже пали на город. Голубоватая весенняя тень прозрачным шелком стлалась у домов и заборов. Вечер вступал в свои права.
Как всегда, тишина, особенно вечерняя тишина, настораживала нас. Наманган находился на военном положении. Не только на окраинах, но и в центре города басмачи иногда устраивали засады, стреляли в наших бойцов. Ходить в одиночку или малыми группами бойцам не разрешалось. Сейчас, когда в городе находился сам командарм, враг, безусловно, попытается совершить нападение. Из-за любого забора можно ожидать выстрела. Свои опасения мы не высказали Фрунзе, но каждый из нас чувствовал себя ответственным за его жизнь и поэтому испытывал волнение. На быстрой рыси мы летели за пролеткой, готовые в любую минуту принять на себя вражеский удар. Только у казармы, когда пролетка остановилась и командарм вошел в охраняемую часовым дверь, мы успокоились.
Забегая несколько вперед, следует сказать, что опасения наши были не напрасными. Враг готовился к нападению, и только тактические соображения остановили его. В тот день басмачи не успели выполнить задуманное. Однако от плана своего не отказались и осуществили его несколько дней спустя.
Дежурный по казарме, как только увидел вошедшего командарма, скомандовал боннам:
— Встать! Смирно!
Все собрание разом поднялось. Фрунзе замахал рукой:
— Садитесь. Садитесь, пожалуйста… Извините, что задержался. — Он опустился на скамью рядом с военкомом полка Филипповым. Тот только что закончил доклад о текущем моменте и хотел объявить перерыв. Но теперь это намерение отпало само собой.
— Товарищ командарм, — обратился он к Михаилу Васильевичу. — Бойцы просят вас сказать несколько слов.
Еще не отдохнувший с дороги, весь день хлопотливо занимавшийся организационными вопросами, а десять минут назад выступавший с большим докладом на заседании ревкома, Фрунзе не подумал отказаться. Он поднялся, правда устало, поправил ремень, сдвинул саблю набок, чтоб не мешала, и начал речь.
Я слышал много ораторов в дни революции и гражданской войны. Митинги и собрания были частым явлением. Выступали на них люди взволнованные, охваченные горячим чувством. Время было такое — после митинга шли в бой. Иногда и речи прерывались выстрелами.
В бой звал нас и Михаил Васильевич. Он говорил о только что прошедшем заседании ревкома, где решался вопрос о мобилизации сил на решительную борьбу с басмачеством.
— Страна разгромила банды Анненкова, добивает Колчака и Деникина, народ переходит па мирный труд, а у вас здесь все еще фронт, еще льется кровь, дехканин не может засеять землю и вырастить урожай. Война разоряет хозяйство, мешает преодолеть голод. Нужно кончать с басмачами. Мы ведем переговоры с Мадамин-
беком и, возможно, заключим с ним мир, но есть курбаши, которые не хотят и слышать о мире с Советами, готовятся к новым авантюрам. Небезызвестные вам Курширмат и Халходжа стягивают силы к важным для пас стратегическим пунктам. Этого нельзя допустить. В ходе войны с басмачеством произошел решительный поворот. Мы захватили инициативу и должны удержать ее. Больше того — довести до конца борьбу и установить мир в Фергане…
Мы слушали со вниманием. Годы, проведенные многими из нас в строю, были трудными. Дни и ночи в тревоге. Бесконечные походы. Холод. Голод. Да, голод. Незачем стыдиться этого слова. Красная Армия вместе с народом переносила все лишения. А лишений не перечесть. Но мы как-то привыкли к своей суровой жизни. Привыкли и полюбили ее. Полюбили не за нищенские нары казарм. Не за суп с сушеной воблой. Не за рваные шинели и сапоги. Полюбили за стремительные вихри атак. За гром выстрелов. За ту необъяснимую радость, что горела в наших сердцах. Горела постоянно.