... В примыкающих к Палате национальностей коридорах — множество людей, много незнакомых лиц. Подходят, здороваются, некоторые благодарят (за что?), прощаются... Зашел в зал Палаты — депутаты наши сидят в креслах, некоторые дремлют, разговаривают между собой, другие расхаживают по рядам. Увидев меня, Людмила Бахтиярова говорит: “Подойдите сюда, Руслан Имранович!” Шиповалова и Сорокина просят выступить... Выступил.
Выступают поочередно — Бабурин, Павлов, Воронин, Румянцев, Агафонов... Женщины-депутаты ведут себя особенно мужественно — ни одного упрека я не слышал от них, не видел ни одного осуждающего взгляда. Наоборот — подчеркнутое уважение, попытки улыбаться, иногда — сквозь слезы... А у меня в висках стучит: “спасти людей, спасти”. Сердце стучит: “Спасти надо, спасти людей”.
Было начало 12-го, почти полдень, когда я опять зашел в Палату национальностей после этого тяжелого случая. Все смотрят на меня. Рядом — Солодякова Нина, Пономарева Тамара, Бахтиярова Людмила, Залевская Ирина, Шиповалова Лидия, Сорокина Мария. Залевская нерешительно спрашивает: “Есть ли надежда, Руслан Имранович?” Отвечаю: — “Надежда умирает последней. Будем надеяться на лучшее, хотя по радиоперехвату зафиксированы приказы давить мирных граждан, если они будут бросаться под идущие к “Белому дому” танки”. Я сказал, что мы предпринимаем все усилия, чтобы вывести из здания женщин и детей. Женщины энергично завозражали, громче всех Светлана Горячева. Она сказала, что в этом случае мужчин еще скорее перестреляют...
Один из казачьих командиров, подразделение которого приехало с Южного Урала, подошел ко мне: “Спасайте всех, Руслан Имранович, у меня 17-летние ребята. Из 150 человек осталось пятеро”...
Внутрь здания прорвались через десяток основных подъездов ударные передовые группы войск и ОМОНа. Штурмовики непрерывно стреляли из автоматов, швыряли гранаты. Их взрывы сливались с залпами пушек. А потом загрохотали орудия танков, прожигая насквозь верхние этажи бронебойными кумулятивными снарядами. Парламент умирал постепенно, с верхних этажей, смерть снижалась в пламени и в черной копоти вспыхнувших пожаров.
В зале Палаты национальностей, лишенном окон и потому недоступном пулям, теснились в полутьме депутаты, канцеляристы, секретарши, стенографистки, официантки парламентской столовой, журналисты, не ушедшие демонстранты. Будто в катакомбе, тлели огоньки свечей. Стены вздрагивали от грома артобстрела. Кто-то из женщин запел старинную русскую песню. Им хором подпевали. И снова пели. Декламировали патриотические стихи. Кое-кто молился. Некоторые писали прощальные записки своим семьям, опасаясь самого худшего. Но мне казалось, что они надеются на меня, на Руцкого — что мы сможем найти какой-то выход даже из этого, казалось бы, безнадежного положения...
Стреляют очень сильно. Подходит Ачалов, говорит, что у набережной — десантники. Хочет попробовать добраться до них, попросить прекращения стрельбы. Я отговариваю, несколько иронически говорю: “Раз для этого не хватило двух недель, что же теперь...” Ачалов прощается, хромая, уходит. Я сижу, курю трубку. Подсаживаются Александр Коровников, Иса Алироев и Виктор Баранников. Говорить, собственно, нечего. Коровников говорит что-то о самолетах, вертолетах, которые “должны” подойти на помощь. У меня не было желания сказать что-нибудь резкое — лишь улыбнулся саркастически, во всяком случае, мне того хотелось. Через полчаса Ачалов возвращается, говорит: “Сильный огонь”. “А что, выходя, вы разве не догадывались об этом?” — Молчит... Ахметханов смеется.
В приемной, у большого стола, где обычно работал дежурный секретарь, плашмя на полу лежал Румянцев, раскинув ноги, и говорил с кем-то по- венгерски. Мозг автоматически отметил: “А я и не знал, что Олег говорит еще и по-венгерски...” Хусейн, мой двоюрный брат, протягивает телефонную трубку, говорит: “Зорькин!” Хватаю трубку, кричу: “Валерий Дмитриевич, вы живы?” — Тут же, издеваясь привычно над собой, — “Конечно, вы живы, иначе как бы я мог с вами говорить.” — И сразу — “Вы знаете, что здесь происходит? Здесь обыкновенный фашизм. Десятки тысяч людей, до зубов вооруженных, танки, бронетранспортеры, — все это штурмует парламентариев и напуганных гражданских лиц, в том числе женщин и детей! Вы себе это представляете? Я прошу вас приехать сюда, Валерий Дмитриевич! Приезжайте со всем составом Конституционного суда!”
Зорькин: — Я постараюсь, Руслан Имранович. Я даже не знаю, что сказать вам — непрерывно стараюсь дозвониться до Ельцина, до Черномырдина — не соединяют. Другие официальные лица ссылаются на них (грохот взорвавшегося снаряда). Что это, орудие?..
Руцкой: — Руслан Имранович, скажите ему, чтобы приехал с руководителями регионов и иностранными послами.
Я: — Вы можете приехать с кем-нибудь из руководителей регионов, послами?
Зорькин: — Я постараюсь (еще один разрыв). Больше ничего не слышно.
Я опять захожу в свой кабинет, сажусь в рабочее кресло за большой стол. Обхватил руками голову. Опять думаю — что же делать, как вывести отсюда людей? Через подземные ходы? Не получится — перестреляют в полумраке.
Заскакивает Юра Гранкин вместе с Махмудом Дашкуевым. Кричат: “Нельзя здесь сидеть — снаряды, снайперы — окна под их прицелом!”
Выхожу из кабинета — Руцкой, Воронин, Агафонов, Румянцев, Исаков, Исаев окружили Аушева и Илюмжинова. Рассказывают, друг друга перебивая. Я подошел, поздоровался. Сразу спросил: “Есть ли возможность остановить штурм здания? Надо спасать людей. Мы свой долг выполнили до конца. Здесь никаких экстремистов нет. Все подчиняются Руцкому и мне. Много убитых и раненых, судя по докладам, есть больные, женщины.”
Отвечают, что не могут ни попасть к Ельцину, ни дозвониться. Черномырдин настроен агрессивно, никаких переговоров не признает. “Надо перебить эту банду”, — вот его несколько раз повторенные слова.
Советую немедленно выбраться отсюда, поехать, к Зорькину, собрать лидеров регионов, связаться с представительствами СНГ и посольствами, передать им мою просьбу выехать сюда. Тогда, возможно, остановят огонь. Это, может быть, последний шанс.
Руцкой и другие меня поддержали. Аушев и Илюмжинов уехали...
Рассказывает Иона Андронов
Иона Андронов: — “И в момент смертельной опасности, когда проявляется в человеке нутро его характера, Хасбулатов и Руцкой выглядели поразительно непохоже. Руцкой с заострившимися чертами офицерского усатого лица возбужденно командовал своими штабистами или взывал по радиотелефону к помощи то разных миротворцев-посредников, то его сослуживцев из ВВС, то зарубежных послов. А Хасбулатова я видел в основном сидящим одиноко и молча, прислонясь спиною к стене, и курившим неразлучную трубку.
Впоследствии московские газеты сочинили, что якобы от панического страха Руцкой в “Белом доме” истерически метался, а со слов секретарши Хасбулатова, “в последние часы штурма он вообще отключился и просто не верил в происходящее”. Это неправда. И не видел я в последние часы штурма возле Руцкого или Хасбулатова каких-нибудь секретарш. Все женщины отсиживались в Палате Национальностей. Руцкого и Хасбулатова окружали только мужчины, имевшие бронежилеты, каски, автоматы.
— Держитесь, Иона Ионович, не робейте, — сказал мне Хасбулатов с ободряющей усмешкой.
— Выживем? — сорвалось у меня.
— Надеюсь, что вы и другие депутаты и парламентские служащие останетесь живы. И простите меня, что не смог уберечь уже погибших. Сам я не уверен, что хочу остаться живым.
Это же он говорил тогда и прочим депутатам. Говорил спокойно, иногда улыбаясь. И без каких-либо признаков страха. Такой непривычный нам бестрагедийный фатализм перед угрозой гибели наблюдал я на войнах и в мирной жизни азиатских стран Востока: там мусульмане, индусы, буддисты смиренно воспринимают смерть как предначертанную волю божью. Помню, как в Афганистане поборники ислама моджахеды нередко вызывающе улыбались даже перед их казнями. Это оказалось и в крови московского чеченца, недавнего паломника в священную Мекку. А будучи ученым и политиком, он еще накануне штурма