мужа и к делам и к возможным соперницам.
Разговор происходил на аэродроме. Рядом стоял Иннокентий Седых.
— А ну тебя, — сразу помрачнев, грубо отмахнулся Литвинов, не терпевший таких разговоров. И потом, отведя жену в сторону, стал просить: — Ты все-таки нас в курсе держи. Я тебе десять телефонных талонов оставил, каждый день звони. Если что узнаешь, заказывай по «молнии». Ладно?.. К Клавочке, к министерше, захаживай. Может, и из нее что вытянешь, и тоже по «молнии», ладно?
— Уж так и быть, позвоню, — снисходительно обещала Степанида Емельяновна, снова добродушно смотря на мужа, будто перед ней был внук...
Домой «стороны» возвращались вместе. В воздухе им предстояло пробыть с пересадкой и посадками около десяти часов. Это было известно и раньше, но Глафира, никуда никогда из своего Дивноярского не выезжавшая, была убеждена, что Москва — это где-то у черта на куличках, что нигде, кроме Кряжова, готовить как следует не умеют. Снабдила она деверя так, что осталось и на обратный путь. В роскошном салоне «ТУ-104» Седых, застелив газетой полированный столик, разложил на нем оставшиеся припасы. Человек бывалый, он ненадолго скрылся в буфетном отсеке с мешочком в руках, где что-то гремело, будто морские камушки. Там он пошушукался с бортпроводницами, и через малое время по салону распространился ароматнейший запах пельменей.
Эти пельмени в замороженном виде Глафира погрузила в чемодан деверя. Угощать в Москве ими было некого. Хозяйственный Иннокентий держал их на холоде, спустив между окон на веревочке, да так и не съев, в замороженном виде захватил в обратный путь. «...Эх, только бы везти с собой в кармане готовое решение», — думала каждая из «сторон», наслаждаясь пельменями.
В Старосибирске пересели на машину поменьше. Самолет этот был не столь роскошен и скорее напоминал «сидячий вагон» поезда, из тех, что в старину именовали «максимами». Разные люди наполняли его: хриплоголосые геологи в ковбойках, золотодобытчики с обветренными щеками и потрескавшимися губами, бледнолицые московские инженеры, летевшие на шеф-монтаж промысловых машин, знаменитый певец, следовавший к строителям в Дивноярское с концертом, две студентки-якутки, возвращавшиеся с каникул.
Вся эта пестрая публика мгновенно перезнакомилась, быстро перегруппировалась соответственно своим интересам. И вот уже в передней части салона на чемодане с грохотом «забивали козла». На центральных креслах началась довольно острая партия в очко. В хвосте, усевшись друг против друга на корточках, певец и один из золотодобытчиков склонились над шахматной доской, поставленной прямо на полу.
И во всей этой бывалой, громкоголосой компании, как оранжерейный цветок среди буйных трав, то тут, то там появлялась куколка проводница в опереточном мундирчике и пилотке, из-под которой на плечи сбегали тугие черные косы. Двигаясь меж кресел, она с удивлением посматривала на двух пожилых мужчин, сидевших рядом. Оба молчали.
Литвинов смотрел в иллюминатор: тайга, тайга, тайга. Обычная зимняя тайга, сверху похожая на беспокойное зеленое море, по которому ходят невысокие, с белыми барашками волны. И покуда хватало глаз, ни деревни, ни дымка. И вообще никакого человеческого следа, кроме прямого, будто просеченного ударом сабли, шоссе, вдоль которого гуськом шагали железные фермы электропередачи. Но Литвинов так уже свыкся с планами Оньстроя, что на этом девственном фоне отчетливо видел и плотину, преграждающую путь великой реке, и новое Сибирское море, которое не меньше знаменитого Байкала, заводы и города по его берегам, каменные причалы и корабли у этих причалов.
Нет-нет да и посматривал он на соседа. Седых сидел ссутулившись. Больше чем когда-либо он походил на старого беркута. На беркута, мокнувшего под дождем. И Литвинову не терпелось узнать, что он думает... Не может же он желать, чтобы все здесь оставалось, как при Ермаке.
— Силища, — произнес он, показывая вниз. Сосед лишь молча покосил глазом. — Разбуди все это — всю страну добром закидаем. — Седых молчал, и Литвинов не выдержал: — Тесно тебе тут?
— Тесно там или не тесно, Федор Григорьевич, не о том спор, — ответил Седых. — Вот если у тебя из любого места — все одно откуда — кусок живого мяса выхватить — закричишь?.. Ну то-то. Вот мы и кричим.
Больше они ничего друг другу не сказали, молча сошли с самолета, молча дошли до машин, ожидавших каждого из них, и, лишь издали помахав друг другу, разъехались.
5
Первое, что сообщил Литвинову Петрович, когда тот, втиснувшись в машину, уселся рядом с ним, была весть о том, что придавило Олеся Поперечного.
— Как придавило? Что ты городишь! — вскричал Литвинов.
— Железякой на товарной станции. Такелажники там части от экскаваторов сгружали, ну и он, конечно, тут. Без него как же? Вот и придавило. Не насмерть, конечно, но и не понарошку. В больничном городке, в хирургическом лежит.
— «Не понарошку»! Говорит будто о куренке каком, — сердито выпалил Литвинов и зло скомандовал: — В больницу!
— Федор Григорьевич, вас в управлении ждут. Товарищ Петин народ созвал вас встречать.
— Не рассуждать. — Литвинов долго молчал, потом спросил: — Еще о Поперечном что известно?
— Ничего... Будто брата Борьку заместо себя сажает... Да вы не беспокойтесь, Федор Григорьевич, там вокруг него сейчас вся медицина танцует. Из Старосибирска хирург прилетал...
Прямо с дороги, в шубе с бобровым воротником, в велюровой шляпе, напяленной до ушей, совсем на себя не похожий, начальник строительства ввалился в хирургический корпус нового, как только что отчеканенный гривенник, больничного городка. Халата по росту ему не нашли. Выдали большой, и он вошел в палату, чуть не волоча за собой длинные полы. Олесь лежал на крайней койке у окна побледневший, осунувшийся. Лицо затянула небритая щетина, в которой была заметна проседь, а в вороте рубахи курчавились уже и вовсе сивые волосы. Это сразу обнаружило истинный возраст, обычно малоприметный у быстрого, подвижного, худощавого экскаваторщика.
— Як же это вы, пане добродию? — спросил Литвинов, умевший при случае поговорить на той веселой смеси украинского и русского языков, которая на юге именуется «суржиком».
— Та от бис пошуткував, — виновато ответил Олесь.
— Это вот как произошло, Федор Григорьевич, — принялся рассказывать больной с белыми, как бы прозрачными бровями и ресницами. — Так было дело: маховик закранили, подняли, а трос заело. Он лопаться стал, по жилочкам разлезаться. Уралец там один возился под маховиком, ну и этого не видал. Мокрое место от него осталось бы, кабы не Александр Трифонович. Уральца-то он выхватил, а самого доской.
— Эх, пане добродию, утешили для ради приезда! — с досадой промолвил Литвинов. — Ну а сейчас?
— Сложный перелом, трещина в плечевом суставе. Поврежден голеностопный, — отрапортовал врач, возникший за спиной начальника строительства.
— Когда на ноги поставите?
— Вот, говорят, может связать движение правой руки, — сказал Олесь, стараясь выжать на лицо улыбку, но губы не слушались, дрожали, получалась жалкая гримаса.
Был обеденный час. Ходячие больные в синих байковых халатах, таких новых, что они топорщились, шаркая шлепанцами, двигались по коридору. Доносился отдаленный звон тарелок, и, перебивая всю гамму острых аптекарских запахов, по коридорам и палатам разносился дух немудрой больничной пищи. Домашние эти звуки и запахи почему-то особенно раздражали Литвинова.
— Свяжет движение? Это почему же свяжет? — строго спросил он врача. — Вы мне его так на ноги поставьте, чтобы в балете «Лебединое озеро» мог танцевать. Знаете, какой это человек!.. Ну а самочувствие, землячок, как?
— Вы лучше скажите, что там Москва, как решила? — спросил Поперечный.