напитки.
— Ну что вы, Павел Васильевич! Зоин батюшка, муж мой покойный, говаривал: сие и монаси приемлют, — настойчиво угощала теща Ворохова.
— Это же детское, здесь и градусов-то нет. Товарищ полковник, ну выпейте, ну что вам стоит, ну ради меня! — ворковала Зоя, как будто была она все еще прежней тоненькой, хорошенькой восемнадцатилетней, единственной дамой за праздничным офицерским столом.
— А ваш муж?
— «Твой», товарищ полковник, «твой», не зовите меня на «вы». Карлику нельзя, он же у меня насквозь больной. Наш профессор, он, конечно, здешний, старосибирский, но тоже знающий и деньги большие берет, он запретил Карлику всякую работу, физическую и умственную. Никаких волнений, категорически... А пить — боже сохрани!.. Да, Карлик, ты принял эти самые синие катышки?
На отечном лице Ворохова появилось испуганное выражение.
— Ой, забыл! Уж больше полчаса пропустил. — Он торопливо выхватил из кармана коробочку, долго отсчитывал какие-то крупицы, досчитал до пятнадцати, озабоченно положил в рот, налил было из кувшина воды, но Зоя вырвала стакан.
— Это же из бассейки. Это для полковника, а для тебя отварная.
— Так ты же, Карл, только принял какую-то пилюлю? — спросил Дюжев, которому было и смешно, и грустно, и досадно, и любопытно.
— То, Павел Васильевич, от профессора, от аллопата, а катышки — это гомеопат. У него все здешние народные артисты лечатся. Лупит, правда, больше профессора, но я ему больше и верю... — Говоря о болезнях и врачах, Ворохов заметно оживлялся. — Со мной тут еще один приходит гимнастикой заниматься по системе йогов. Что поделаешь? Из каждого положения есть два выхода, и тут либо вот глотай все это, либо ложись да помирай...
Веселая поговорка майора Ворохова о двух выходах из любого положения заставляла когда-то окружающих улыбаться, даже под бомбежкой или артиллерийским обстрелом. Теперь она прозвучала жалко. Кроме болезней в этом доме столь же охотно говорили о том, как с небольшого участка, с домашней теплички и парников извлекать доходы. Зато любая попытка Дюжева перевести разговор на дела строительства уходила в песок, не оставляя следа. «Неужели человек может так перемениться?» — поражался гость. И хотя за ним ухаживали, наперебой угощали, он испытывал тягостное чувство.
— Ты, Павел Васильевич, человек одинокий. Мамаша тебя в сыны запишет, будет у тебя здесь отдельная комната, та, что наверху, или вот эта, внизу, — любую выбирай... Будешь у нас как сыр в масле кататься, — сулил Ворохов, и заплывшие глазки его влюбленно поглядывали на гостя.
Дюжев знал, что обычно после одной-двух рюмок майор весь как-то раскрывался, становился особенно милым, веселым, душевным.
«Выпить, что ли, с ним, попробовать?» Но слово, данное Литвинову, как бы стояло на страже — не смей, а вдруг... Но ведь кто-то сказал: «Отвыкая курить, держи пачку папирос в кармане». Дюжев, Ворохов и два их товарища-офицера бросали курить на фронте в самую тяжелую пору сражений, в разгар битвы на Волге — 7 ноября. Бросали, испытывая волю. Двое погибли, а он не курит, и до сих пор даже сам запах табака ему противен... Э, была не была!
— Ну, Карл, так уж и быть, по единой, по наркомовской, по фронтовой.
На миг на толстом лице хозяина появился испуг. Потом Ворохов виновато оглянулся на дверь, что вела на кухню, где были женщины, дрожащей рукой налил две стопки из первой попавшейся бутылки.
— Из каждого положения есть два выхода: либо не пить, либо... Выбираем лучшее. — Он как бы вонзил в себя жидкость и закусил соленым груздем, выпачкав губы сметаной. Подождав, пока Дюжев с задумчивым, сосредоточенным видом допьет свою, он налил еще. — Эх, первая колом, вторая соколом! — И торопливо опрокинул ее, до того как дверь в кухню растворилась и Зоя появилась в ней, торжественно неся блюдо с пельменями, а мать, следовавшая за ней, — уксус и перец.
И все-таки женщина догадалась. Почти бросив на стол блюдо, она кинулась к мужу:
— Что ты делаешь, Карлик?.. А вы, товарищ полковник, как же вы ему дали? Это же для него яд. — Она попыталась убрать со стола графины, но муж не дал.
Действительно, он менялся на глазах. В этого толстого, казалось раз и навсегда обрюзгшего человека, не меняя его сегодняшнего облика, как бы возвращался прежний Ворохов.
— Карлик, умоляю... Полковник, прикажите ему! — металась Зоя.
— Карл Мартьянович, побойтесь бога! — вторила теща.
— Брысь! — крикнул Ворохов и хлопнул по столу так, что тарелка опрокинулась и грузди, как лягушки, зашлепали по полу.
Женщины бросились подбирать осколки, а Ворохов, все больше хмелея, презрительно глядел на них,
— Они тебя, Дюжев, думали тоже в эту мышиную нору затащить: поселишься, будешь проектики по давальческим заказам для колхозов делать. Шабашник с дипломом, выгодный квартирант!.. А ты прежний, нержавеющий. Выпьем за прежнее! — Ворохов опрокинул еще стопку и сильным, приятным баритоном завел:
Полковник, помнишь нашу свадьбу в Польше, в Соколуве?.. А ну подтягивай, Зоя! Худо ли тогда было!
И, будто подчиняясь гипнозу воспоминаний, толстая женщина чистым, как первый ледок, голоском, из-за которого в свое время ее чуть было не увели в армейский ансамбль, поддержала:
Теперь пели втроем. Дюжев вспомнил и этот вечер, и эту песню. Война уже догорала, его часть давно не разрушала, а только строила. Мосты на запад. Была весна, в воздухе пахло черемухой, победой, и под эту любимую песню тех дней всегда вспоминалась ему та давняя московская весна, когда Ольга, оканчивая институт, переходила в ординатуру и они по ночам просиживали, прижавшись друг к другу, на мокрых скамейках в голом парке у Большой Пироговской, слушая шлепанье тяжелых капель. И хорошо мечталось под эту песню о том, как после недалекой уже победы вернется он домой к жене, к сыну, как заживут они втроем в своей квартирке, полученной всего за несколько месяцев до начала войны.
Они пели в унисон. Пели, не замечая, что слезы стоят у них в глазах. Теперь их снова ничего не разделяло, и шустрая старушка, чувствуя свое бессилие, поджав пухленькие губки, зло смотрела на Дюжева